— Вообще-то они мне нужны для растопки, — сказала вдова Леон. — Сосед отдает мне старые газеты. Ну не думаете же вы в самом деле, что я стану убивать время на чтение описаний всяких ужасов, что творятся в мире? Я, правда, занималась этим в молодости, как раз в ту пору, когда повстречала мсье Леона. Он заставлял меня перечитывать вслух понравившиеся ему статьи, в особенности те, где говорилось об убийствах, о всяческих происшествиях, несчастных случаях, о слухах о скором начале войны, и те, в которых авторы серьезно рассуждали о войне. Да, в конце концов он получил, что хотел, я имею в виду войну… Она его призвала, забрала, да так при себе и оставила…

Я встал из-за стола и подошел к двери, но почему-то никак не мог ее открыть. Вдова Леон пришла мне на помощь: она отодвинула засов, дважды повернула в замке ключ, откинула скобу, и я наконец выбрался из дома и направился к машине, чтобы найти то, о чем просила меня моя спутница. Вдова стояла на пороге и ждала, чтобы снова закрыть дверь.


— Я говорю о другом виде чтения, — вернулась к затронутой теме Клеманс, — я имею в виду книги, где речь идет о выдуманных событиях и фактах, но эти события и факты, сколь бы ни были они ужасны и прискорбны, никогда не смогут тягаться с низостью, гнусностью и мерзостью реальной жизни.

— Моя жена пишет о счастье, — уточнил я, — об успехе, о красоте, о стойкости, о невинности и честности.

— Ну и мешанина!

— Да, конечно… — согласилась Клеманс, — но я всем этим очень дорожу, и, уверяю вас, я не кривлю душой, нет, я очень искренна, таковы мои убеждения. Ну скажи же и ты хоть слово, попытайся убедить мадам Леон.

— Все истинная правда. Моя жена пишет настоящие шедевры о призрачной, идеальной жизни, о жизни, о которой можно только мечтать. Вы уже что-нибудь слышали о писательнице Маргарет Стилтон?

— Видите ли, это я и есть, — вставила Клеманс, не дожидаясь ответа мадам Леон.

— Хм… красивая книга, — задумчиво протянула вдова, рассматривая книгу, — и краски такие хорошие… А это кто же тут целуется и обнимается?

— На суперобложке? Мои герои.

— А ее можно давать в руки всякому? Я имею в виду, можно ли ее читать всем? — спросила вдова Леон, уставившись на название последнего творения Клеманс и зачитывая его вслух: «Больше, чем любовь».

— А знаете, вы подали мне хорошую идею! Да, да! Вы подсказали мне название для моей следующей книги! — воскликнула Клеманс. — Конечно! Я назову ее именно так: «Книга для всех!» Позвольте мне посвятить ее вам, прошу вас, а этот экземпляр я вам дарю и хочу его надписать. Итак, я ставлю свой автограф и пишу то, что написано на фасаде вашей гостиницы? Вдове Леон?

— Я предпочла бы, чтобы вы поставили здесь мою девичью фамилию, — замялась женщина.

— Ну что же, как пожелаете. Что же мне написать? Я вас слушаю…

— Напишите так: Луизе-Габриэль-Антуанетте де Ла Шез-Мари.

— Через дефис? Как Шез-Дье?

— Да, но между Шез-Мари и Шез-Дье нет ничего общего, скорее наоборот… Шез-Дье находится в Верхней Луаре, а Шез-Мари — в Пуату. Я родом оттуда, семейство наше обосновалось там давным-давно и проживало вплоть до смерти моего последнего дядюшки, разорившегося в пух и прах. Он продал все-все, даже последнюю семейную реликвию: хрустальный бокал из очень красивого дымчатого хрусталя. Этот бокал, как гласит семейное предание, дошел до нас от самого дальнего предка, от которого, собственно, пошел наш род, он был любимым конюхом короля Генриха Четвертого и тоже следом за своим государем стал добрым католиком. Именно он, как говорят, и дал двойное название «Шез-Мари» нашему родовому поместью, чтобы таким образом указать на свое отречение от веры гугенотов и переход в католическую веру, а до него это маленькое поместье называлось просто «Ла Шез». Теперь там колония для малолетних преступников.

— Туда помещают детей из того же департамента? — спросила Клеманс, но я нисколько не удивился ее вопросу и тому, что именно это ее заинтересовало.

— Как правило, нет, считается, что их нельзя оставлять там, где они жили, среди прежних друзей… Так что их туда привозят отовсюду.

— Итак, оказавшись в одиночестве, без особых средств к существованию, вы, прождав понапрасну своего принца из сказки, решились уехать?

— Да нет, я ждала не напрасно. Я полюбила господина Леона, имя у него было вполне подходящее: Парфе,[1] это был красивый мужчина… не из наших краев, приезжий… Он был торговым представителем крупной фирмы, торгующей винами; проще говоря, коммивояжером. Мой дядюшка был последним клиентом, к которому он должен был заехать… Господи, я спрашиваю себя, почему я вам все это рассказываю…

— Потому что вам это нужно… вам нужно выговориться… — сказала Клеманс, и в ее голосе прозвучало искреннее сочувствие. — Так что же, дядюшка вас благословил и отдал вам то немногое, что у него еще оставалось, чтобы вы могли обосноваться здесь?

— Видите ли, мсье Леон постарался устроить нашу жизнь самостоятельно, без чьей-либо помощи. Мы много раз переезжали с места на место и в конце концов осели здесь, остановив выбор на «Золотом орехе», потому что приобрести это заведение вполне оказалось нам по средствам. Да, сейчас, конечно, здесь все поблекло, краски потускнели, обои выцвели, но в общем-то ничего не изменилось. Все так, как было в первый день, когда мы его купили…

— За исключением посетителей, наверное, — вставил я.

— Да нет, здесь никогда не бывало много посетителей, хотя клиенты и прибывали к нам отовсюду. В основном это были люди в чем-то похожие на вас, заблудившиеся или желавшие специально забиться в глушь, затеряться, так сказать. У нас всегда были вот эти четыре столика и одна комната для постояльцев, вот и все. Ну, разумеется, есть еще наша спальня.

— Итак, вы были счастливы, — заключила Клеманс.

— Мы с Парфе были во многом схожи. В самом начале меня поражало его усердие, его рвение в работе, меня изумляли его пылкость и восторженность, его неожиданные порывы, но он довольно быстро успокоился, угомонился, и тогда проявилась его истинная натура, его природная лень, его склонность все пускать на самотек, столь похожие на мою леность, небрежность и неаккуратность. Так что мы слились в нечто единое, а ведь такое слияние и есть залог счастья, именно в нем и кроется его тайна. Увы, война положила конец нашему союзу, она разрушила его. Франция позвала моего Парфе. И он ушел. Он не вернулся. У Франции в запасе есть много возвышенных слов и громких призывов, но у нее короткая память.

— Понимаю, — промолвила Клеманс. — Вы потеряли интерес ко всему, к вашему заведению сердце у вас тоже больше не лежало, и вы теперь совершаете небольшие путешествия только для того, чтобы положить цветы на его могилу.

— Увы, и этого у меня нет. Он пропал без вести, так что никто не знает, где его могила, — тяжко вздохнула вдова. — Он просто исчез во время последнего наступления.

— Я бы с удовольствием погрыз орешков, — сказал я.


Вдова Леон направилась за орехами к буфету, показавшемуся нам огромным; створки буфета от старости закрывались неплотно, и из его мрачных глубин, где виднелись белые чашки, похожие на редкие зубы старика, попахивало чем-то затхлым. В камине языки пламени то переплетались, то сникали и ласково лизали друг друга. При каждом звуке, издаваемом расколотым орехом, мрак, царивший в комнате, как будто рассеивался. По углам жались какие-то тени, быть может, то были призраки тех, кто когда-то останавливался здесь, кто попадал сюда случайно, измученный усталостью, подобно нам, чтобы быть подальше от всего и ото всех или просто где-то по дороге подкидывая монетку и выбирая направление в зависимости от того, что выпало: орел или решка. Да, нам повезло, потому что мы попали в такое место, которое можно было назвать настоящей глушью, краем света, в мир тишины, где по ночам во сне к людям возвращается прошлое.

— Я никогда не ела таких вкусных, таких сладких орехов, — сказала Клеманс, — можно подумать, что это не орехи, а какие-то живые существа, настолько поразительна их свежая сладость, которую можно, пожалуй, ощутить лишь в те минуты, когда прикасаешься поцелуем к нежной, шелковистой щечке ребенка.

— Орехи вон оттуда, — сказала вдова Леон, подходя к окну и открывая его.

За окном стояло огромное ореховое дерево, упиравшееся кроной в молочно-белый небосвод и, как нам показалось, поддерживающее его.

— А с другой стороны дома растут каштаны, — махнула рукой вдова, — и там я держу кроликов.

Огонь в камине на мгновение ожил, пламя взвилось вверх, но хозяйка закрыла окно и подошла к столу, чтобы взять подаренную ей книгу.

— Я сейчас ее почитаю. Ваша комната как раз напротив лестницы. Ключ висит на гвоздике у двери, туалет на лестничной площадке. Не забудьте выключить свет, а я загашу огонь в камине.

Клеманс шепотом спросила у меня, есть ли в комнате водопровод, но вдова все слышала.


— Вы можете без опаски пить воду из-под крана, источник у нас в саду. Мсье Леон поставил там насос, когда мы сюда приехали. Он был мастер на все руки, все умел.

— Какое несчастье, что вы его потеряли.

— О, вы заблуждаетесь! Он по-прежнему здесь. Я с ним разговариваю, а он… он мне отвечает.

Она быстро поднялась по крутой лестнице. Я заметил, как по ступенькам легко ступали ее ноги с изящными, тонкими лодыжками, хотя на них были натянуты довольно толстые шерстяные чулки, да и тело под ниспадавшей с плеч вязаной ажурной шалью показалось мне еще достаточно стройным, несмотря на бесформенное, просторное платье в крупную клетку. Уйдя, она как будто бы осталась с нами, ибо перед внутренним взором каждого из нас словно продолжало витать ее лицо, бледное и полное, с тонкими прожилками, с чуть заметным темным пушком над верхней губой, время от времени искривлявшейся то ли от судороги, то ли от нервного тика. Глаза ее светились каким-то неземным светом, словно ей была ведома какая-то божественная истина, словно на нее когда-то снизошла благодать и она помнила об этом.

— Ах, какой персонаж! Настоящее воплощение смирения, безропотной покорности судьбе! — восхитилась Клеманс. — У меня в романах такого еще не было. Какая удача, что мы остановились именно здесь.

Весь наш багаж лежал у ножки стола: довольно большая сумка из мягкой флорентийской кожи. Клеманс открыла ее, чтобы удостовериться в том, что захватила чтиво. Это были те рассказы о современных молодых женщинах, бесстыдные до предела, в которых секс раскрывается в бреду, в жару и во взрывах страсти, сравнимых с извержениями вулкана, но только изливается при этом извержении не чистая кипящая лава, а всяческая мерзость, причем преподносится все это читателю со всеми медицинскими подробностями, со сладострастным смакованием деталей вскрытия трупа, с упоением, свойственным маньяку-ученому, наблюдающему за беспорядочным движением микробов под микроскопом. Разумеется, сама Клеманс никогда не осмелилась бы написать ничего подобного! Она зачитывала мне из них самые отвратительные, изобиловавшие самыми отталкивающими подробностями отрывки, и мы хохотали над ними как сумасшедшие, а порой нас захлестывало необузданное любопытство, и мы продолжали чтение, потому что, несмотря ни на что, оно нас очень увлекало. Чтобы успокоиться и приободриться, Клеманс вдруг говорила, что все эти сексуально неудовлетворенные особы пишут не мерзко и отвратительно, а просто плохо.

— Я не говорю о мужчинах, как и во всем гораздо менее талантливых. Это должно меня только укрепить, мой бедный Огюст.

Это правда. По утрам Клеманс вновь бралась за свое «розовое» перо, описывавшее жизнь в розовом свете, ее снова охватывала жажда к сверхчувствительности и к целомудренным ласкам, и она останавливалась и замирала у пологов альковов, в глубине которых находились ее любимые пастушки и принцы, не разрешавшие ей заглядывать в щелочку, в этот таинственный полумрак.

Мы вошли в предназначенную нам комнату, освещенную какой-то нелепой голой лампочкой, без абажура, без светильника, а просто болтавшейся на шнуре и глядевшей на нас так, как смотрит на голого человека врач. На стене висела картина, и Наполеон, изображенный на ней, смотрел на нас в подзорную трубу, стоя в одиночестве у рва, проходившего вдоль засеянного пшеницей поля. Кровать была так узка, что на ней могло поместиться только три четверти супружеской пары, но никак не целая пара — но мы собрались с силами и перехитрили судьбу. Она еще раз оказалась так добра ко мне, она так щедро меня одарила… Я возблагодарил судьбу за выпавший мне жребий, и, используя лексику нашего секретного словаря (такой словарь, вероятно, есть у всех любовников), я испросил у Всевышнего позволения воспользоваться великим милосердием Клеманс, проявленным ко мне, Огюсту, милосердием, сравнимым с Милосердием Августа.[2]


Какое очарование все же есть у холодных ночей! Ты ворочаешься-ворочаешься под одеялом и в конце концов столь плотно в него заворачиваешься, что превращаешься в кокон, и в таком состоянии тебе снятся самые причудливые, самые «пестрые» сны. Мороз, незаметно подкравшийся к нам на своей серебристой платиновой лошадке, ускорил бег наших сновидений, он возбудил и нас самих. Да, на нас дохнуло холодом, и мы увидели, что в темноте легкий пар от нашего дыхания поднимается вверх в виде то ли музыкальных рожков, то ли труб, слегка покачиваясь, словно эти рожки или трубы чуть-чуть под хмельком, чуть-чуть навеселе; мы лежали, взявшись за руки (моя левая соединилась с ее правой), как мы это делали в реальной, «активной» жизни, когда не спим, а бодрствуем.