…Сколько роз, сколько роз! Мне хочется сказать: «Передохни. Ты долго цвёл, много работал, растратил свои силы и аромат…» Вряд ли он меня послушается. Он хочет побить рекорд среди роз по количеству цветков и силе запаха. Он вынослив, в хорошей форме и выкладывается изо всех сил. У него несчётное число благочестивых дочерей– прелестных маленьких розочек; их лепестков будто едва коснулись по краям кистью, обмакнув её в ярко-красную краску. Если бы кто-нибудь вздумал рассматривать их поодиночке, они могли бы показаться глуповатыми; но кому взбредёт в голову критиковать покрывало из жужжащих пчёл, которое розы набросили на эту стену?

– …Свинья ослиная! Пускай бы кто-нибудь содрал шкуру с этого исчадия ада!..

Сомнений быть не может, это папа объявился. Я рада его видеть, меня отвлечёт его экстравагантность: я бегу ему навстречу. Он свешивается из окна второго этажа, где находится библиотека. В его бороде прибавилось седины, но она по-прежнему струится трехцветной рекой по его груди. Ноздри его пышут огнём, он готов всех смести с лица земли.

– Что с тобой, папа?

– Эта мерзкая кошка испачкала своими лапами и навсегда погубила мою восхитительную акварель! Надо вышвырнуть эту дрянь в окно!

(Так он теперь пишет акварелью? Я трепещу за свою де-е-евочку…)

– Папа, что ты с ней сделал?

– Ничего, разумеется! Но я был вправе на неё рассердиться, это был мой долг, слышишь, мерзавка ты эдакая?!

Я облегчённо вздыхаю. Я редко вижу папу и совсем забыла, что его молнии совершенно безопасны.

– А как ты чувствуешь себя, Диночка?

В его голосе звучат ласковые нотки, а это детское имя всколыхнуло в моей душе нежнейшие воспоминания; я любовно перебираю их одно за другим… Вдруг папа устраивает новый разнос.

– Эй, ослица, я кажется, с тобой говорю?

– Да, папочка. У меня всё хорошо. Ты работаешь?

– Усомниться в этом равносильно оскорблению. Вот прочти, это вышло на прошлой неделе; это произвело сенсацию. То-то удивились мои коллеги-бездельники!..

Он швыряет мне номер «Отчётов» с его бесценным сообщением.


(Малакология, малакология! Ты одариваешь своих верных служителей счастьем и заставляешь их позабыть о человечестве со всеми его бедами… Листая номер приятного розового цвета, я вдруг наткнулась на настоящего слизняка, тягучее такое слово, переползающее с одной строки на другую всеми пятьюдесятью одной буквой: «тетраметил-монофенил-сульфотрипа-риа-амидо-трифенил-метан». Увы, я слышу смех Рено: он бы повеселился от такой находки…)


– Позволь, папа, я оставлю эту брошюру себе! Это ведь у тебя не последняя?

– Нет, – величаво отзывается он из своего окна. – Я заказал десять тысяч экземпляров отдельным тиражом у Готье-Вийяра.

– Это мудро. В котором часу обед?

– Обратись к челяди. Я – только мозг: я не ем, я думаю.

Он с треском захлопывает окно, и оно сейчас же вспыхивает на солнце.

Знаю я отца; как человек, превратившийся в мозг, он в назначенный час прекрасно «обдумывает» серьёзный кусок мяса.


Целый день уходит на то, чтобы шаг за шагом, по крохам собрать моё детство, разбросанное по углам старого дома. Я смотрю сквозь живую решётку, которую сплела за моим окном мощная глициния, как меняется и бледнеет, а затем лиловеет Перепелиная гора. Густой тёмно-зелёный лес становится к вечеру синим; оставлю его на завтра… Сегодня же я перевязываю свою рану и стараюсь утишить боль в спасительном одиночестве. Слишком много света, свежего ветра, а зелёные колючки, украсившие себя розовыми цветочками, могут обтрепать нежную спасительную повязку, под которой прячется моя израненная печаль.

Я слушаю, как засыпает в закатных лучах наш сад. У меня над головой то и дело бесшумно проносится маленькая летучая мышь… Со сливы падают ягоды; они лопаются, едва успев созреть, а падая, увлекают вслед за собой упрямых ос… Пять, шесть, десять насекомых облепляют трещинку на небольшой ягоде… Осы падают и всё равно продолжают лакомиться, рассекая воздух прозрачными крылышками… Так же трепетали под моими губами золотистые ресницы Рези…

Я не вздрогнула при воспоминании о предавшей меня подруге; вопреки ожиданиям, в эту минуту у меня не перехватило дыхание. Так я и думала: не любила я её!..

Зато не могу без боли вспомнить, как Рено стоял в сумерках спальни, ожидая моего решения, и в его печальных глазах был написан страх…

– Радость моя! Тебе телеграмма!

(Это уже слишком! Я настроена воинственно и поворачиваюсь, приготовившись разорвать голубой листок.)

– Ответ оплачен.


Я читаю: «Настоятельная просьба сообщить как здоровье».

…На большее он не осмелился. Он подумал о папе, о Мели, о начальнице почты мадемуазель Матье. Я тоже о них обо всех думаю и потому отвечаю так: «Доехала прекрасно. Отец здоров».


Заснула в слезах. Не помню, что мне приснилось, однако просыпаюсь я в угнетённом состоянии, с трудом подавив вздох. Заря только занимается: всего три часа утра. Куры ещё спят, и только оглушительно чирикают воробьи. Нынче будет тепло: небо на востоке голубое…

Я хочу, как когда-то в детстве, встать до зари, отправиться во Фредонский лес и напиться из источника, ещё хранящего ночную свежесть, захватить темноту, отступающую под натиском солнечных лучей в самую чащу.

Спрыгиваю наземь. Лишившись моего соседства, Фаншетта даже не открывает глаз: сворачивается клубком и продолжает спать. Раздаётся лёгкий скрип: она только крепче прижимает белую лапку к закрытым глазам. Утренняя роса её не интересует. Фаншетта любит ясные ночи: она сидит, прямо держа спину, подобно египетской богине-кошке, и, глядит в небо, наблюдает за нескончаемым движением молочно-белой луны.

Я торопливо одеваюсь в предрассветной мгле и вспоминаю, как когда-то худенькой девочкой отправлялась зимним утром в Школу, дрожа от холода и утопая в неубранном снегу. Надвинув красный капюшон по самые глаза, я на ходу сдирала зубами шкурку с варёных каштанов, то и дело оскальзываясь в своих маленьких остроносых сабо…

Пробираюсь садом, перелезаю через садовую решётку. На двери в кухне пишу углём: «Клодина вышла, вернётся к обеду»… Уже задрав юбку и приготовившись перелезть через решётку, я улыбаюсь своему дому, потому что нет для меня на свете ничего роднее этой серой гранитной коробки с облупившимися и распахнутыми круглые сутки ставнями на доверчивых окнах. Лиловато-розовую черепицу на крыше украшает бархатистый белый лишайник, а на флигеле две ласточки чистят свои белые грудки в первых солнечных лучах.


Моё неожиданное появление на улице вызывает беспокойство у собак, копающихся в помойке; серые кошки выгибают спины и бросаются врассыпную. Рассевшись по слуховым оконцам, они не спускают с меня жёлтых глаз… Скоро кошки снова спустятся, как только за поворотом стихнут мои шаги…

Эти парижские ботиночки – не для Монтиньи.

Я бы предпочла не такие изящные, зато подбитые гвоздями.

Мне холодно: совсем я отвыкла от утренней свежести; у меня мёрзнут уши. Вверху проплывают лёгкие розовые облачка, и вдруг края крыш окрашиваются в ярко-рыжий цвет… Я устремляюсь на этот свет, подбегаю к воротам Сен-Жан, что на полпути к вершине холма, где одинокий домишко, стоящий на краю города, сторожит поле. Здесь я останавливаюсь и облегчённо вздыхаю…

Неужели конец моим страданиям? Суждено ли мне именно здесь навсегда проститься со своей болью? Этой лощине, узкой словно колыбелька, я шестнадцать лет поверяла все свои мечты одинокой девочки… Мне кажется, они до сих пор здесь спят под покровом молочно-белого тумана, который колышется и перетекает, словно волна…

Стук опускаемого ставня выводит меня из задумчивости и заставляет выйти из-за каменного укрытия на ветер, который сейчас же набрасывается на моё лицо… Мне теперь не до людей. Я хочу спуститься, пройти сквозь пелену тумана, подняться по жёлтой песчаной дороге до леса, где вершины деревьев уже вспыхнули под лучами восходящего солнца… Вперёд!

Я торопливо шагаю вдоль изгороди, пристально глядя под ноги, словно высматриваю целебную траву, способную излечить меня от тоски…


Возвращаюсь я в половине первого совершенно разбитая, словно мне задали трепку трое браконьеров. И пока сетует Мели, я с растерянной улыбкой разглядываю своё измученное лицо со свежей царапиной над губой, свалявшиеся волосы в репейниках, мокрую юбку, на которой зелёные мохнатые зёрнышки дикого проса оставили свой рисунок. Рубашка из голубого линона треснула под мышкой, и через прореху поднимается горячий влажный запах, от которого когда-то терял голову Рен… Нет, хочу о нём забыть!

До чего красиво в лесу! Какой нежный свет струится сквозь листву! А какая холодная роса на поросших травой обрывах! Хотя мне не попадались ни в лесной поросли, ни на лугу прелестные полевые цветы: незабудки и смолёвки, нарциссы и весенние маргаритки, а купены и ландыши давно уже отцвели и их колокольчики осыпались, мне по крайней мере удалось омыть руки в росе и пробежать голыми ногами по высокой траве, забыть об усталости, лёжа на сухом бархате мхов и сосновых иголок, беззаботно погреться в горячих солнечных лучах… Я вся напоена светом, свежим дыханием ветра, во мне ещё звучат звонкие трели цикад и крики птиц, будто в комнате, распахнувшей окна в сад…

– Хорошее было платье! – с сожалением говорит Мели.

– …Мне всё равно! У меня хватает платьев. Ах, Мели, кажется, я бы не вернулась, если бы не обед!.. Умираю с голоду!

– Отлично! Еда на столе… Надо же, что удумала! Мсье так беспокоился, места себе не находил! Ты ничуть не изменилась: всё такая же шалая!

Я так набегалась за утро и столько всего увидела, что после обеда остаюсь в саду. Огород, куда я ещё не заглядывала, угощает меня тёплыми абрикосами и терпкими персиками, которыми я лакомлюсь, лёжа на животе под высокой елью и положив перед собой старый томик Бальзака.

В голове у меня – ни одной мысли, усталость взяла своё; не в этом ли состоит возвращённое мне счастье, забвение, благодатное одиночество былых времён?

Может быть, я ошибаюсь? Да нет. Мели неправа, я больше не «такая же, как прежде». С наступлением сумерек меня снова охватывает беспокойство, возвращается чувство неловкости, мучительной неловкости, которая гонит меня из комнаты в комнату, заставляет пересаживаться из одного кресла в другое, хвататься то за ту книгу, то за эту, как бывает с больным, катающимся по постели в поисках прохлады… Я возвращаюсь на кухню, долго стою в нерешительности… помогаю Мели сбивать майонез, который никак не получается… наконец с непринуждённым видом спрашиваю:

– Писем мне сегодня не было?

– Нет, ангел мой: принесли одни газеты для мсье.


Засыпая, чувствую себя до того измученной, что у меня гудит в ушах, а натруженные икры судорожно подёргиваются. Но спала я неспокойно, даже во сне чего-то ожидая. Вот почему сегодня я не спешу вставать с постели и лежу между Фаншеттой и остывающим шоколадом.

Фаншетта, убеждённая в том, что я вернулась ради неё одной, со времени моего возвращения не устаёт радоваться; возможно даже, её радость преувеличена. Я мало с ней играю. Ей не хватает прежних забав: я не вожу её на задних лапках, не хватаю за хвост, не связываю ей лапы попарно с криком: «А вот белый заяц! Он весит восемь ливров!» Я неизменно ласкова, охотно глажу её и уже не щиплюсь, не кусаю её за ушки… Фаншетта! Нельзя иметь всё сразу; вот, к примеру, я…


Кто там поднимается по ступеням крыльца? Думаю, это почтальон… Лишь бы не было писем от Рено!..

Мели уже принесла бы мне его письмо… А она всё не идёт. Я слушаю во все уши, напрягаю все свои чувства… Не идёт… Нет письма… Тем лучше! Пусть забудет и не мешает мне выбросить его из головы!..

Что означает этот вздох? Облегчение, в этом я ничуть не сомневаюсь. Однако вот уже мне страшно за успокоившуюся Клодину… Почему он не написал? Потому что я ему не отвечаю… А он боится вызвать моё неудовольствие… Или он написал и разорвал письмо… Пропустил почту… Он болен!

Я вскакиваю, оттолкнув ощетинившуюся кошку; она мигает глазами: не успела проснуться. От этого резкого движения я прихожу в чувство, мне становится стыдно…

Мели такая медлительная… Должно быть, положила письмо в кухне на край стола, рядом с маслом, которое приносят обёрнутым в два свекольных листа с черешками… Письмо может замаслиться… Я хватаюсь за шнур и звоню изо всех сил, словно в церковный колокол.

– Принести горячей воды, душенька?

– Да, чёрт побери… Скажи, Мели, почтальон ничего для меня не приносил?

– Нет, ангел мой. – Её выцветшие голубые глаза смеются, она игриво замечает: – Ага! Соскучилась по своему муженьку, молодая жена? Не терпится!..

Она выходит хихикая. Я отворачиваюсь от зеркала, лишь бы не видеть собственное жалкое лицо…


Собравшись с духом, поднимаюсь следом за Фаншеттой на чердак, где я не раз находила убежище, когда надолго заряжал дождь. На чердаке просторно и сумрачно, на деревянных роликах сушилки развешаны простыни; в одном углу навалена целая гора попорченных мышами книг; старинный стул, продавленный и без одной ноги, ждёт, когда на него сядет призрак… В огромной ивовой корзине обрывки обоев времён Реставрации: на пронзительно-жёлтом фоне в лиловую полоску – зелёная решётка, увитая сложным растениями, а над ними порхают невероятные птицы цвета зелёной тыквы… Всё это – вперемешку с останками старого гербария; я любовалась (пока не испортила гербарий) хрупкими островами редких растений, неведомо откуда взявшихся… Однако кое-что от гербария осталось, и я с наслаждением вдыхаю сладковатый аптечный запах застарелой пыли, заплесневелой бумаги, высохших растений и цветков липы, которые были собраны на прошлой неделе и теперь сохнут на расстеленной белой простыне… Я поднимаю голову, и в высоком слуховом окне, как в раме, предстаёт передо мной давно знакомый далекий и законченный пейзаж: слева – лес, сбегающий луг, красная крыша в углу… Композиция тщательно продумана, картинка простенькая, но прелестная.