— Маня, я ложусь. Уже поздно, — говорит фрау Кеслер, стуча в стекло.

Облокотившись на заржавевшие старые перила, она глядит в небо.

Ни луны, ни звезд. Все облачно. Все угрюмо. Но это Париж. Город, о котором она грезила ребенком; где жили Дантон и Робеспьер; где запылал первый факел великой революции, от которого дрогнул и рухнул старый мир; где с такого же балкончика, а может, и из окна мансарды, никому неведомый юноша с мрачным взглядом и профилем Цезаря глядел в такие же угрюмые осенние ночи на великий город, мечтая покорить его. Глядел в небо, ища там свою звезду, приведшую его к трону [89]…

Хриплый звук старой меди вдруг доносится издалека. Это бьют часы. Их слышало столько поколений. «Все исчезли…»

Уныло льются медные волны в сыром воздухе. Дрожат и тают. Звуки угаснут. «Угасну и я…»

О, стать чем-нибудь! Поэтом, скульптором, артисткой… Личностью… Бросить миру свой вымысел. Подарить людям радость… Создать свой мир…


— Вот Лувр, Маня!

Мрачный четырехугольник раскинулся перед нею. Через улицу, невдалеке, колокольня и сквер.

— Это церковь Сен-Жермен д'Окзерруа, откуда был дан сигнал к Варфоломеевской ночи. Вон, видишь, за углом, окно? Карл IX стрелял оттуда в народ.

Она оглядывается с потемневшими глазами, не смея верить своему счастью. Солнце заливает шумный город. И жизнь здесь кажется праздником. Под оголенными деревьями звучит детский смех. Пестрая толпа, нарядная, суетливая, жизнерадостная, затопляет всю площадь и сквер. Вдали поют гудки автомобилей и звенит трамвай. Омнибусы едут, нагруженные пассажирами. Все спешат. Все ликуют. Эта радость захватывает. Ярко ноябрьское небо. Тепло.

Он прижимает к себе ее трепещущую руку.

— Марк, пойдем скорее! Агата дала мне только один час.

Они входят во дворец Валуа.

В этих длинных, узких залах, с небольшими окнами, бродила когда-то Катерина Медичи, со змеиной улыбкой своих длинных глаз, обдумывала убийство тех, кто стоял на ее пути. Дверь отворялась бесшумно. И навстречу королеве крался ее доверенный флорентиец Ренэ, искусный отравитель, убивавший перчатками, духами, цветком. Теперь здесь толпятся иностранцы и провинциалы, зевая перед сокровищами Рубенса.

Дальше… дальше…

Перед ними открывается анфилада зал. Там, в конце, вдали, на красном фоне…

— Она? — шепчет Маня, задыхаясь от сердцебиения.

Божественный мрамор сверкает навстречу. Они идут, взявшись за руки. Медленно входят и останавливаются на пороге.

Темно-красная комната, вся в одном тоне. По стенам ряд красных скамеек. И ничего больше. И на этом мрачном фоне стоит она — Венера Милосская — символ женского могущества. Величественный торс без рук, с дивным изгибом полуобнаженного тела. Строгий взгляд каменных глаз. Целомудренные губы. В мраморном лике царственная гордость.

Хочется преклонить колени, облобызать цоколь, зарыдать слезами восторга.

Тишина, как в храме. Входят на цыпочках. Долго смотрят недвижно. Робко садятся на скамьи. B отдаются созерцанию.

Кто была эта женщина, голову и торс которой увековечил скульптор? Кто был он сам?… Нет ответа на эти загадки. Но не все ли равно? Мир преклонился перед гением. Дуновение его проносится над толпой и замыкает ее уста. И в эти часы созерцания отрешает ее от земли.

Крепко стиснув руки, Маня глядит на этот лоб, на эти губы. Сколько власти! Какое сознание силы. Богиня любви? Не то… Нет в ней ни опьяняющей женственности, как в Венере Капитолийской, ни трогательной стыдливости, как в Венере Медицейской. Все они женщины. Эта — царица. Чело ее мыслит. Глаза приказывают. Губы чуть заметно горделиво усмехаются. Могут ли молить эти губы? Могут ли плакать такие глаза?

Если она была способна любить, эта, увековеченная в мраморе, то любовь ее была — даром. Опять-таки даром царицы. На день? На час? Все равно. Кто смел судить ее? Такую?

Знала ли она муки ревности? Нет… Горечь раскаяния? Нет… Все мелкое, будничое, что отравляет душу женщин, неведомо богине. Она не станет мучить, как Диана. Шпионить, как Юнона. Она не захочет унизиться. Вот какой должна быть женщина! «Любовь — сила, созидающая мир, покоряющая даже богов, — говорит это лицо. И эта любовь — во мне. И эта сила — я!»

— Маня… ты плачешь? — шепчет Штейнбах.

— О, молчи!.. Я счастлива…


Дни бегут, жизнь — сказка. Они уже неделю здесь. Устроились в предместье, в крохотной квартире. Прислуги нет. Агата готовит сама. Но у них есть садик, терраса. Есть скамья под деревом. Можно ночью, накинув платок на плечи, выходить на террасу и часами глядеть в небо. На стене, в комнате Мани, висит превосходная гравюра Венеры Милосской.

«Теперь я богачка, — смеется Маня. — У меня вилла, парк, балкон, луна, книги, Нина. И эта богиня перед глазами. Что нужно еще для счастья?..»


Утро. Маня сидит на террасе, в блузе и пальто. Голова покрыта шелковым платочком. На коленях книга, но она не читает. Нина только что заснула, и Агата побежала за провизией. Агата любит эти часы, шум рынка, запах овощей, утреннюю свежесть. Маня наслаждается тишиной и одиночеством.

— Автомобиль едет, madame, — говорит лысая старуха, хозяйка, выходя за ворота садика и вглядываясь в даль шоссе.

Екнуло сердце в предчувствии радости.

Вот и Марк. Она его ждала. И только сейчас поняла это. Сердце дрожит в груди.

— Едем кататься? Ты за мною?

— Да, да. Ты готова?

— Я оденусь быстро. Подождем только Агату! Она скоро вернется. Посиди.

Он садится на старые ступеньки и закуривает.

Почему нынче в ее глазах он увидел тень прежнего? Почему дрогнули ее пальцы, коснувшиеся его руки?

«Я безумец, — думает он с горькой усмешкой. — Она теперь вся в искусстве и в прошлом. Она грезит о Версале. На что ей моя любовь?..»

Они мчатся по шоссе, оставляя в стороне вокзал Сен-Лазар и железнодорожную линию.

Закрывая глаза от наслаждения, Маня подставляет лицо ветру. Серая вуаль бьет ее по плечам.

Вот и Версаль. Площадь. Ратуша. Гостиница. Вокзал. Теперь это захудалый провинциальный городок, где живут тихо, торгуют тихо, вечером играют в зале гостиницы на биллиарде, рано ложатся спать, а утром все читают газету, от доски до доски. Здесь все ярые политики. В Париж ездят редко. И долго потом говорят об этой поездке.

Они идут пешком по длинной аллее.

Впереди решетка Версальского парка. Темная, чугунная, с золочеными гербами Бурбонов.

— Марк… я вспомнила… в Липовке я видела решетку, похожую на эту. И дядюшка сказал: «Подражание Версалю».

— Когда это было, Маня?

— Я тебя еще не знала. Это было за год До встречи с тобой. В то лето, когда Ян… Нет! Не надо вспоминать.

Через широкий вестибюль, где сейчас торгуют портретами и картинами, они подымаются по лестнице.

Какое счастье! Они одни. Горло сжимается. Слезы жгут глаза. Прошлое, сколько в тебе обаяния! Она в детстве грезила об этом дворце. А теперь эхо звучит от стука ее каблуков в безмолвных и печальных царственных залах. Неужели здесь они жили, дышали, двигались, любили и умирали, эти гордые полубоги, перед которыми преклонялся мир?

День умирает. Тихонько спускаются сумерки. Парк дремлет. Они сидят в беседке. Белка прыгнула над их головой.

Маня смотрит на нее. Тишина так глубока, сами они недвижны, что белка без страха качается на ели.

Вдруг она видит жест Мани. Свистнув, она мчится вверх и исчезает из глаз.

Мраморная скамья позеленела от старости. Маня ищет, быть может, есть надписи? Какое-нибудь имя?

— Маня, — шепотом спрашивает Штейнбах. — Можно с тобой говорить?

Он сбоку видит ее профиль. Ее ресницы слегка вздрагивают. Но губы усмехаются.

— О чем хочешь, Марк…

— И тебе… не будет больно?

— На мне крепкая броня теперь. И нелегко меня ранить.

— Я разве хочу причинить тебе боль?

— Говори… И, пожалуйста, без недомолвок. Без сожаления. Как с равной.

— Маня…

— Не лги! Разве ты не считал меня еще вчера ребенком, которого надо щадить? Вести на помочах? Не предлагал ли ты мне искать вместе мою дорогу?

Он опускает голову.

Она берет его руку. И прижимает ее к своей груди.

— Не считай меня неблагодарной! Слышишь, как бьется мое сердце? Оно твое Марк, до последнего биения! До последней капли крови.

Он делает движение. Рука ее опускается.

— Но это дружба, — говорит она. И в голосе ее холодок.

— Я разве ждал другого? — глухо спрашивает он.

Рука его делает слабую попытку освободиться.

— Я твердо знаю одно: это твоя любовь спасла меня уже раз, давно. И когда я брела во мраке, ты распахнул передо мною дверь. Я страстно желаю одного: чтоб настала минута… какая-нибудь опасность для тебя… И чтоб я приняла на свои плечи удар, который грозит тебе.

— Зачем? — чуть слышно срывается у него. Она удивленно вскидывает ресницы.

— Чтоб расквитаться с тобой за все, что ты для меня сделал.

Он вырывает у нее свою руку. Лицо его искажено. Он встает и отворачивается. Зачем ей видеть его страдания? Разве она поймет их теперь?

— Марк… Что я сказала?..

— Молчи… О, замолчи!..

Он ходит взад и вперед. И трость его бьет по мшистым дуплам столетних деревьев.

Расквитаться. Ее благодарность! Он был счастливее, когда она топтала его ногами и оскорбляла, называя «жидом». Она любила. Она была жестока. Да. Но зато как горячи были ее поцелуи, когда она возвращалась к нему! Она любила… И ему хочется крикнуть ей: «Топчи опять мою душу! Ты не думала раньше о благодарности. Ты рабства требовала от меня… Но ты платила по-царски. И я был счастлив».

Она молчит, растерявшись. Как чужд ей сейчас строй его мыслей, его настроение.

Сумерки падают.

— Марк, ты забыл свои вопросы.

— Я хочу говорить о Нелидове! — резко и быстро отвечает он.

И садится рядом.

Она выпрямляется, разглаживает складки своей юбки.

— О нем, Маня, ты можешь говорить?

— Почему бы нет, Марк? Он для меня умер.

— Когда? — быстро срывается у Штейнбаха.

Поймав себя на этом, он закусывает губы и прижимается щекой к холодной ручке трости. Он не хочет смотреть в ее лицо. В это чужое, новое для него лицо. Он хочет только слышать ее голос.

— В тот день, когда я узнала, что он сумел утешиться малым.

— Но кто тебе сказал, что он утешился? Он взял то, что было под рукою. Так поступают все кругом…

«И ты!!..» — хочет крикнуть она. Но слова эти замерли в ее груди. Зачем?..

— Но разве это значит быть счастливым? — спрашивает он с тоской.

Она щурится, припоминая.

— А если ты встретишь его с женою, Маня?

Голос его доносится к ней из какой-то дали. Ей надо. сделать усилие, чтобы вернуться к прежнему строю души и понять его.

— Неужели ты думаешь, что я хотела бы очутиться на ее месте?

— Но ты не станешь отрицать, что ты страдала в этот день? Значит, ты надеялась вернуть его любовь?

— О Марк! Как ты далек от меня! Ты перестал ясно видеть в моей душе. Никогда я не надеялась вернуть прежнее. Между нами была пропасть всегда. Это моя любовь перекинула через нее мост. Воздушный и красивый. Помнишь, как та радуга, что мы видели под Земмерингом? Я шла к нему по этому воздушному мостику. Шла с доверием. А он грубо столкнул меня. Прямо в бездну. И любовь моя утонула в ней.

— Ты еще любишь его. Почему ты поручила Соне сказать ему… Твое письмо у меня.

Она тихонько смеется.

— Не его, Марк. Мою любовь к нему любила я безумно. Я одела его в светлые и прекрасные одежды моих иллюзий. Но он сорвал их. Остались одни лохмотья. Пусть их подбирает другая! Мне ничего не нужно…

Она встает. Лицо ее спокойно, губы улыбаются… Новая улыбка… Неизгладимая линия, проведенная резцом жизни.

— А меня когда ты разлюбила, Маня? Она удивленно вскидывает ресницы.

— Я тебя очень люблю, Марк… Почему ты так думаешь?

Но он перебивает с горечью:

— Раньше ты не говорила «очень»… На такой вопрос ты кидалась мне молча на грудь. И все было понятно…

Она насторожилась. И он это чувствует.

— Я спрашиваю, когда ты разлюбила меня? Ответь! В ту ночь, когда… я ушел из дома?… И ты думала, что я ушел к другой?

Ох, как больно стиснул он ее руки! Захваченная его волнением, она глядит в его глаза. И вдруг видит в них свое прежнее страдание. Облик другой. Белую кожу, рыжие волосы… Нет, не обидно уже. Отболело… Как хорошо!..

Он дрожит весь, и она это видит. И что-то тоскливое и тревожное вдруг заметалось в ее собственной душе.

«Нет, нет. Из жалости? Никогда! — ясно и твердо говорит кто-то за нее. — Все это плевелы, засоряющие душу… Ах! Это Ян. Это его слова…»