— А ты разве… не был у нее в ту ночь?

— Нет. Я с ней совсем не виделся, — говорит он глухо, но сдержанно, боясь быть смешным, боясь выдать свое отчаяние. — Но я знаю, что она меня ждала. Ты видишь, я не лгу…

— А где же ты был?

Он молчит одну секунду. Он выпустил ее руки.

— Этого я тебе не скажу. Теперь это ничего не изменит.

Она задумчиво глядит перед собой.

— Я безумно страдала в ту ночь, Марк. Я безумно любила тебя.

«Все прошло. И я свободна», — хочет она сказать. Но чувствует свою жестокость. И смолкает.

Он вдруг опускается на колени перед нею. Это так неожиданно! С такой жадной силой обхватили ее его руки! Столько хищного желания и безумной мольбы в поминутно меняющемся лице! Она хочет отстраниться. Он держит крепко.

Вдруг воспоминание пронзает ее… Мистический ужас ледяной волной бежит от мозга в самые тайники ее тела, й цепенеет оно, как мраморная глыба. И дрожь ответного желания гаснет. Блаженство, пережитое в ту ночь в кошмаре, в незабвенный час ее освобождения, — кто даст ей его здесь, на земле?

— Не надо, Марк!.. Оставь…

Его руки падают. «Все кончено», — говорит он себе.


Автомобиль мчит их в Париж.

Они молчат. Лица их словно закаменели. Глаза неподвижны.

В душе у обоих тихонько плачет тоска о Невозможном.


Но эта минута должна была настать.

В первый же день приезда Штейнбах послал объявления во все газеты, желая снять особняк. Через пять дней он нашел его, недалеко от реки. Через две недели он закончил его отделку. Это старый квартал, где уже триста лет стоят дома роялистов-аристократов. Они бежали во время революции, а вернулись после падения Наполеона… Здесь тихо… Дома отделаны запущенными садами.

Он и здесь сумел окружить себя красивыми вещами, создать иллюзию «home», — интимной жизни, отразить в обстановке свое я. Темная, мрачная, царственная мебель. Не подделка под старину, а настоящее красное дерево и карельская береза, с инкрустациями из слоновой кости, с львиными головами и лапами из бронзы. Только в старых домах французской знати, во дворцах и в музеях можно все это найти теперь.

Наверху стиль рококо. Все кокетливо, жеманно. Вычурно изогнутые золоченые ножки кресел, с вышитыми и выгоревшими шелковыми сиденьями, зеркала в фарфоровой оправе, улыбающиеся пастушки на камине, выцветшие гобелены на стенах.

С волнением везет Штейнбах Маню на новоселье. Он заехал за ней. Она будет завтракать у него после катанья в Булонском лесу.

Она оглядывается, восхищенная.

— Тебе нравится, Маня?

— У тебя прекрасный вкус, Марк. Где ты достал эти сокровища? Так и кажется, что сидишь где-нибудь в замке Сен-Клу или в Большом Трианоне, в покоях Жозефины. Откуда этот гобелен?

— Совершенно случайно. Я обошел всех антикваров. Эту мебель, картины, ковры, гобелены — я все купил на днях.

И он добавляет тихонько:

— Я знал, что ты придешь. Мне хотелось, что! ты приходила сюда грезить у камина.

— Какие чудные часы! Они похожи на версальские.

— Немудрено. Они той же фабрики. Им уже двести лет. И эта фабрика давно исчезла.

В кабинете внизу горит камин. Столетние каштаны под окнами кидают в комнату тень. Дверь выходит на террасу, в сад.

— Там заглохший фонтан, — говорит Маня, глядя в окно. — Как я буду любить этот дом, Марк!

Он садится у огня.

— Что ты делаешь здесь один целый день? Тебе не страшно? Там, наверху, нет привидений?

— Со мной мой камердинер из Москвы. Я привык к нему. Потом я написал дяде, чтоб он выехал сюда. Он тоскует без меня. Его меланхолия обострилась.

Маня смолкает. С тяжелым чувством вспоминает она мрачную фигуру, которую видела два раза в жизни.

— Ты его любишь, Марк?

— Не в том дело. Сейчас в его жалкой жизни я — единственная его привязанность. И это обязывает. Мы редко разлучаемся. И когда меня с ним нет под одной кровлей, на него нападает безумный страх. И он уходит.

— Куда?

— Не знаю. Он бродит по дорогам и лесам, пока я не подыму на ноги местную полицию. Тогда его привозят домой.

Она вспоминает, как по аллее Липовки, в отсутствие Штейнбаха, печальный старик шел, опираясь на трость, глядя на закат таинственными глазами безумца. А походка и жесты были так бесцельны. Его гнала тоска.

— Вы удивительно похожи!

— Ты мне это уже говорила.

В его голосе она слышит досаду.

Она тихонько, шаловливо улыбается.

Перед камином брошена великолепная тигровая шкура.

Маня гладит ее рукой. С печалью глядит в стеклянные глаза хищника. Царственное животное. Зачем у тебя отняли жизнь?

— Не сердись. Сядь рядом. Как хорошо!

Штейнбах подбрасывает поленья. Камин разгорается опять. Таинственно вьется, то падая, то подымаясь, синий огонек. Штейнбах смотрит на маленькие туфельки, и кровь бьет в его виски.

— Марк, когда мы поедем к Изе?

— Это зависит от тебя. Ты должна будешь плясать перед нею. Разве ты готова?

Обхватив колени руками, она задумчиво смотрит в разгорающееся пламя.

— Кажется, да. Для этого нужно настроение. Ты сам понимаешь, это та же импровизация. Это творчество.

Он берет ее руки и притягивает ее к себе. Они долго молчат. Она закрыла глаза.

— Тише! — Тише, Марк. Не спугни словами того, что встает в моей душе! Образы смутные, жесты печальные. Боже мой! Как жутко. Ускользают, Марк. Я счастлива… Я их вижу опять… О, я начинаю понимать…

Подняв голову, она глядит вверх, на карниз. Через листву деревьев в саду, через кружевные гардины прокрался луч заходящего солнца. И зайчики задробились и заиграли на стене. Он видит в глазах ее мир. Загадочный и священный. И в его собственной душе рождается трепет, которого он не знал до сих пор.

— Маня, — шепчет он, и горло его сжимается. — Знаешь ли ты значение этого мига? Наши души соприкоснулись сейчас. Наши далекие души…

— Тише! О, молчи…

Ноябрьские сумерки входят бесшумно и заполняют все углы обширной комнаты. В кабинете уже темно. Штейнбах встает и на цыпочках подходит к окну. Он опускает тяжелые занавесы. Отблески огня падают на угрюмую мебель. Тускло поблескивает позолота. Призраками кажутся фигуры охотников на гобелене.

Штейнбах тихонько опускается на колени. Душа еще трепещет от восторга. Если и горела сейчас его кровь от желания, все утонуло теперь в этом беззаветном порыве, в этом страстном стремлении опять шиться с ее таинственной душой, к которой он прикоснулся на один краткий мир. Если б она поняла его тоску! Если б она почувствовала эту жажду Беспредельного!

И как бы околдованная, против воли, под гипнозом его стремления, она опускает голову и смотрит на него. Далеким, глубоким, таинственным взглядом души. Глазами поэта, который прислушивается к звукам песни, родившейся где-то вне его. Она не видит его. Он это чувствует. Он глядит в эти огромные глаза и говорит: «Я подошел к тайне».

Робко обнимает он ее. Но она не замечает и этого. Он кладет голову в ее колени. И в груди его закипают слезы. После целого года разлуки (вблизи от нее) он держит ее так близко у своего сердца. Но как далека она опять!

Он это чувствует. И отчаяние его растет.

Она неподвижно глядит в огонь. Удивленная, тревожная. Она похожа на лань, которая слушает эхо далеких шагов на опушке. Чувствует ли она тоску его объятий? Нет. Сознает ли значение этой близости? Нет…

Шаги звучат. Шаги Неведомого бога. Это Тот, кого ждут и призывают, кого ищут на всех дорогах. Но пути Его загадочны. Он входит в душу внезапно. И под ногой Его вырастают цветы.

Он поднимает голову и с трепетом глядит в ее лицо. Оно прекрасно. Так вдохновенны ее глаза, что ему хочется крикнуть:

«Возьми с собою в свои чертоги меня, нищего духом!»

Ее руки бессильно падают на его плечи.

Сказал он что-нибудь? Просил о чем-то? Она не помнит. Огромными таинственными глазами она глядит в его зрачки.

Почему он здесь, с нею, в это высочайшее мгновение ее жизни? Какой тайный смысл во всем совершающемся? Кто сказал, что так должно быть?

Их уста так близки. Дыхание сливается. Он молчит. Как и она. Но в его лице, в глазах, напряженнее ожидание и ужас радости.

Он ей знаком, этот Ужас.

Все ниже склоняется она к его лицу, как будто притягиваемая этими алчными устами, этими дикими зрачками чужих, незнакомых ей глаз. Отчего дрожит он? Весь, весь… С головы до ног? И сама она насторожилась, как натянутая струна. В душе растет волна. Из глубины ее встает вихрь. Он все сметает на своем пути! Все разрушающий вихрь, несущий новую жизнь.

Дрогнули и развернулись крылья души.

О, долгожданная радость!


Кто это плачет на ее груди?… Чьи руки трепещут у ее сердца? Чьи объятия сомкнулись железным кольцом? Ты это, Неведомый бог? Бог вдохновения и творчества? О, продли эти минуты! Дай проникнуть в тайну твоих велений. Коснись еще раз сердца, чтобы зацвели в нем алые розы. Осиянные мечтою цветы.

Был ли он все-таки счастлив?

Кто ответит на этот вопрос?

Он взял ее, повинуясь бешеной силе собственного желания, не соглашаясь упустить этот миг, этот случай. Угадал ли он в ее душе ответную дрожь? Он не мог бы ничего ответить на это. Он знал теперь, что в глубине его сердца упорно и цепко жило ожидание этой минуты, что оно никогда не умирало в нем.

Она не была оскорблена. Он это хорошо знал тогда. Он видел экстаз в ее лице. В тот миг, казалось, исчезло все, что разделило их за этот год. Перед ним была Маня девочка. Та, которая писала ему облитое слезами письмо.

Он вынимает его из бумажника.


Они говорят, что ей меня погубите… Что значит погубить! Если гибель — ваша любовь, пусть погибну!


Он целует это письмо.

Но разве та Маня не умерла давно? Разве знает он эту, которую обнимал вчера?


— Здравствуй, Маня!

— Здравствуй, Марк.

Его голос срывается. Он стоит перед нею бледный, растерявшийся, с внутренней дрожью, от которой трепещут его губы и руки, со страхом изучая ее лицо.

Она чуть-чуть улыбнулась, покраснела. И спокойно протянула ему руку, к которой он прижался губами. Он целует эту руку страстно, с благодарностью. Разве нужны слова? Одним движением губ, легким трепетом пальцев, беглой улыбкой можно дать ответ. Положить конец его сомнениям.

Но она спокойна и ясна, как девочка. Единственная перемена в ней — это радость. Тихая, глубокая радость осуществления. Не та опьяняющая жажда жизни, которой веяло от нее год назад. Это что-то другое. И Штейнбаху чудится, что он и его любовь стушевались, утонули в тени того большого, того нового, что вошло в ее душу теперь.

— Когда мы едем к Изе?

— Хоть сейчас! Вот уже неделя, как она на ждет.

— О Марк! Поедем нынче! Поедем вечером.

— Почему вечером?

— Потому что днем я одна, а вечером другая. У меня не только другие глаза, рот, походка, у меня вечером другая душа! Неужели ты до сих пор этого не знаешь?

Ниночка плачет и капризничает в комнате рядом.

— Что с нею? Жар?

— Нет. Могла бы я разве быть счастливой, если б у нее был жар?

«Значит, ты счастлива?..» — хочет он спросить. Но не смеет.

— А все-таки этот плач действует на меня так точно на душу камень кладут. Все притупляется разом. И знаешь, что я заметила? Я дома одна, на улице другая. Это меня даже тревожит.

Она вдруг улыбается. И левая бровь ее капризно подымается.

— Не могу же я иметь две квартиры: одну для дневной, другую для вечерней жизни.

— А! Ты заметила зависимость артиста от повседневного!

Он опять берет ее руку и целует в страстном порыве. Она вдруг широко открывает глаза. С неподдельным изумлением. Смотрит одну секунду.

Довольно! Он понял. Он встает и подходит к окну.

«Она уже не любит меня».


— Едем, Марк, к тебе, — серьезно, озабоченно говорит она, через полчаса входя в комнату, уже одетая, в шляпе.

— Маня! Как красиво! Где ты сшила это платье!

— Сшила! Я купила его готовое в Вене. У меня нет еще денег, чтоб иметь портниху. Но неужели тебе нравится это платье? Эта идиотская мода?

— Ты прекрасна. Вот все, что я вижу!

— Когда у меня будут деньги, я отвергну моду или создам ее сама, как это делала Башкирцева [90]. Одеваться как все — в этом есть что-то возмутительное! Но я смиряюсь пока.

— Ты хочешь позавтракать со мною?

— Нет. У тебя есть рояль?

— Клавесин.

— Ты должен мне сыграть то, что будет слушать Иза.

— А! Вот что. Едем.


Она сидит у камина, обхватив колени руками, склонив стан. Она стала словно выше ростом в этом платье. Корсета она не носит. У нее девственная грудь и гибкая фигура. Каждое движение ее музыкально. Это не прежняя Маня.