„Я заканчиваю это безумное волшебство", — сказал Просперо в „Буре" Шекспира. Интересно, чувствовал ли он внутри себя такую же бесконечную пустоту, когда волшебство исчезло, и такую же уверенность, что больше уже ничего не вернется.

За день до отъезда Хилари я услышала робкий стук в дверь и устало, в коконе ватной мрачности пошла открывать. Хилари и я накануне мало спали, как, впрочем, и много ночей до этого. Утомление сказывалось на нас обеих.

Мое сердце конвульсивно сжалось, когда я увидела стоящего на крыльце мужчину. Или опирающегося о крыльцо. Он был таким безумно худым, что больше всего напоминал кучу костей, свободно завернутую в пепельно-серую кожу и поддерживаемую тростью, сделанной из какой-то сухой искривленной лозы, обвитой вокруг крепкой жерди. Голова мужчины свисала на грудь, и хотя на термометре рядом с дверью было 92 по Фаренгейту,[105] он был одет в толстый, болтающийся старый свитер, горло закрывал вылинявший шарф, на голову была нахлобучена вязаная шапка. Я не боялась его — я инстинктивно понимала, что здесь не может быть никакой опасности, — но мне было страшно само чувство отвращения и ужаса. Я открыла рот, чтобы узнать, что нужно этому человеку, но в этот момент он поднял голову и улыбнулся. Я увидела, что это был Скретч.

Мощный прилив печали высосал воздух из моей груди, Скретч умирал. Я прочла это во всем его теле и увидела знание о близкой смерти в его глазах. Они были затуманены, как-то очень спокойны и теперь смотрели внутрь. Но когда старик улыбнулся, улыбка затронула и их. Я взяла себя в руки, улыбнулась в ответ и протянула руки гостю.

— Скретч! Ох, я так скучала по тебе. Я даже не понимала, как сильно скучала.

Он оттолкнулся тростью, сделал шаг и обнял меня. Я уловила старый запах Скретча — запах леса, древесного дыма, чистой высохшей на солнце одежды, но под этим было что-то новое. Темный, густой, скрытый, слегка напоминающий фруктовый аромат и легкий запах гниения. Я содрогнулась. Я поняла, что почувствовала дыхание ожидающей его смерти. Как хотелось надеяться, что он не улавливал этого дыхания, пока сам ждал ее прихода.

Мы постояли еще немного. Я поддерживала старика, чтобы он не упал. Даже под несколькими слоями ткани я могла чувствовать старые кости. Они были какими-то вялыми. Затем Скретч мягко прижал меня к себе и отстранился.

— Я пришел повидаться с тобой и с Хилари, — сказал он. Старик не вздыхал с усилием при разговоре, но слова его были слабыми, будто их подталкивало еле слышное дыхание. — Я узнал, что школы ваши на каникулах, и думал поймать вас дома. Слышал, что Хилари не больно хорошо себя чувствует и скоро уезжает. Я решил, что мне надо проведать вас всех.

— Входи, — пригласила я. — Садись и дай я приготовлю тебе что-нибудь выпить. Может, хочешь перекусить? У меня есть хороший старомодный лимонный пудинг, его сделала миссис Колтер.

Скретч вежливо отмахнулся от обоих предложений так, как делает человек, у которого мало времени.

— Не могу я долго оставаться. Моя девчонка скоро заедет за мной. Она подвезла меня, когда ехала в клинику с младшим. Ему делают прививки перед школой, это много времени не займет, хотя ладно, не откажусь от капельки виски.

Он все еще стоял, когда я принесла стакан. Скретч сделал глоток и вздохнул — слегка более сильный звук, чем его слова. Затем глянул на меня. Взгляд был таким же, как прежде, — спокойным, ровным и многое выражающим.

— Куда едет Хилари?

— Она едет… провести несколько дней со своим отцом, — ответила я, прокашливаясь. — Как ты узнал, что она уезжает? И что она была больна?

— Человек слышит о многом, — проговорил Скретч, не желая продолжать эту тему. — А как насчет тебя, Энди? Ты здорова? Тоже выглядишь не особенно хорошо.

— У меня все в порядке. Конечно, все в порядке.

Я говорила поспешно, в страхе, что он упомянет о Томе. Не мог же он приехать сюда, чтобы уговаривать меня вернуться к Дэбни.

— Скретч, Хилари в своей комнате. Через минуту я отведу тебя к ней. Она… не совсем в норме, но ее здоровье начинает чуть-чуть улучшаться, и я не хочу как-либо расстраивать ее. Знаю, и ты не хотел бы этого ни за что на свете. Она будет в восторге, если увидится с тобой. Но, Скретч, пожалуйста… не говори с ней о Томе. Она нашла какое-то решение этого вопроса, она совсем не упоминает о Томе.

— Не собираюсь я об этом говорить, — мягко улыбнулся мне Скретч.

— И не нужно беседовать о лесах, — просила я, ненавидя все эти причитания, состоящие из „нет", но зная, что должна сказать об этом Скретчу. — Думаю, одна из причин, почему она хочет ехать в Атланту, заключается в стремлении отдалиться от лесов.

— Энди, не собираюсь я говорить с Хил о Томе, если она сама не спросит, — уверил меня старик. — Но я не могу обещать насчет лесов. Она толковая маленькая девочка и очень хорошая. У нас много общих дел. У меня и у нее. Это никого не касается, кроме нас. Но обещаю, что не скажу ничего, что навредит ей. Ведь не проповедь ей я приехал читать. Я приехал из-за себя. Сдается мне, что я старею. Вот и решил повидаться с вами, пока… не наступит зима.

Слезы сдавили мне горло.

— До зимы мы еще много раз увидимся. Тебе не нужно было ехать так далеко, чтобы навестить нас. Мы приедем… мы приедем в верховья, чтобы увидеться с тобой.

Скретч решительно покачал головой:

— Нет. Не выйдет, Энди. Лучше оставить все так, как сейчас. Сейчас леса для Хилари и тебя — неподходящее место. Оставьте лес в покое на какое-то время.

Внезапно меня осенило:

— Ты приехал попытаться уговорить Хил не уезжать, да?

Не знаю, почему эта мысль так встревожила меня. Мне пришлось много дней подряд закусывать губу, чтобы удержаться от подобных разговоров.

— Нет, — ответил Скретч.

Его голос казался глубоким от некоторого изумления, несмотря на слабое дыхание. Это было изумление взрослого в отношении к ребенку. Иногда я слышала его и в своем голосе, когда разговаривала с Хилари.

— Думаю, ей следует поехать. Рад я, что она едет туда, в самую Атланту. Надолго она едет?

— На десять дней. Она возвратится в пятницу, перед началом занятий в школе.

Скретч кивнул. Он посмотрел в сторону, вдаль.

— Это хорошо. Достаточно долго.

— Достаточно для чего?

— Кое для чего, что я должен закончить, — ответил старик. — Я уже подхожу к этому. Не беспокойся. Как раз хорошо, что она сейчас будет на севере.

Старик вновь взглянул на меня.

— Не волнуйся, Энди. Она возвратится обратно.

— Откуда ты знаешь? — прошептала я. Он улыбнулся.

— Это одна из причин, почему я приехал.

Я провела Скретча к комнате Хил и постучала в закрытую дверь. Молчание длилось долго, затем девочка открыла дверь и высунула голову. Секунду она пристально смотрела на старика в сумраке холла, потом лицо ее засветилось, как тень того сияния, какого я не видела с той очень далекой июньской ночи на празднике наших дней рождения.

— Ой, — только и сказала девочка. Этот звук повис в воздухе, как чистая серебряная нота охотничьего рожка вдали. — Ой.

И затем Хил очутилась в его объятиях, прижимая старика к себе, глаза она зажмурила от радости, на лице светился восторг Наобнимавшись, девочка потянула Скретча в комнату.

— Прости, мама, — проговорила она, оглядываясь на меня.

— Конечно, — кивнула я. — Я приготовлю вам лимонад.

Хилари закрыла дверь. Я немного постояла в холле, не пытаясь услышать их разговор, просто предоставляя возможность сложной смеси предчувствий и ощущений приливать и кружиться вокруг меня. Затем я пошла на кухню, чтобы приготовить лимонад. Отходя от комнаты, я услышала голос дочери, уже в течение месяцев я не слышала, чтобы она говорила так много, так быстро и такой задыхающейся скороговоркой. Во мне ширилось чувство, которое не решалось оформиться в благодарность.

Когда я возвращалась через холл, неся поднос с напитком и печеньем, Хил все еще говорила. На этот раз я смогла расслышать некоторые слова:

— …Но я не могу вспомнить, Скретч. — В голосе девочки звучали настойчивость, безнадежность и боль. — Я думала, что никогда не забуду, я записывала это, но потом перестала, а теперь я забыла так много…

Чувство потери в ее голосе было таким острым, таким сосредоточенным и недетским, что я почувствовала, как слезы вновь собрались в моих глазах. Но вдруг я вспомнила… Я пошла в свою спальню, открыла ящик письменного стола, в который когда-то запихнула выброшенные дочерью тетради, вынула их и положила на поднос. Хилари подошла к двери на мой стук, чтобы взять угощение, уже заранее бормоча „спасибо", но, увидев тетради, побледнела, а потом вспыхнула от радости.

— О мама! — шептала она. — О мама!

— Скажи Скретчу, что я постучу, когда заедет его дочь, — сказала я и отвернулась: теплые слезы катились по моему лицу.

Я бы поднесла ей свое живое сердце, если бы знала, что это заставит мою дочку взглянуть на меня так, как сейчас…

Они разговаривали еще час. Я сидела в гостиной с журналом, читая одну и ту же бессмысленную фразу. Я не подслушивала, хотя до меня доносился голос дочери, то поднимающийся, то падающий от волнения и вновь пробуждающейся настойчивости; иногда я слышала речь Скретча и пару раз — их смех. В течение часа я ясно слышала шелест страниц и яростный скрип мчащейся шариковой ручки. Под конец до меня донеслось тихое пение и речитатив Скретча, Хилари присоединилась к нему, и наконец послышался странный звук топтания и шарканья, будто они — трудно поверить — танцевали. После этого наступило долгое молчание, во время которого я услышала громкий хруст шин старого автомобиля дочери Скретча, въезжающего на нашу подъездную аллею. Я поднялась, чтобы постучать в дверь Хил и сказать, что за Скретчем приехали.

На полпути, в холле, я услышала, как Хилари начала плакать.

Это не был пронзительный истерический плач или тоненькое капризное повизгивание напуганной зависимости. Это был плач печали, глубокий и зрелый, разрывающий сердце всем, кто его слышал. Это был плач женщины. Я бы плакала именно тан; я так уже плакала…

Скретч встретил меня у дверей ее комнаты и загородил дорогу.

— Оставь ее одну ненадолго, Энди. У нее будет все в порядке.

— Что случилось? — Я неистово пыталась заглянуть внутрь, но не могла. — Что ты сказал ей?

— Я сказал ей, что больше никогда с ней не увижусь, — проговорил он мягко, твердо держа мою руку в своей, похожей на кисть скелета, руке. — Лучше, чтобы она услышала это теперь, от меня. Не хочу, чтобы она получала такой удар среди ясного неба. С ней все будет хорошо.

— Нет, — хныкала я. — Нет, не будет. Она потеряла слишком много, она не вынесет больше потерь. Она не вынесет, если потеряет тебя…

— Нет, она сможет. Она огорчена, но знает, что все будет в порядке. Мы говорили об этом. Я сказал ей, что пока у нее есть леса, у нее есть я. Я буду там, в лесах. Я всегда буду там. Она знает это. Ей просто нужно немножко погоревать. — Скретч рассмеялся; это было его богатое старое кудахтанье. — Наверняка я бы разочаровался, если бы она этого не сделала.

— О мой дорогой Скретч! — Неистощимые слезы катились по моему лицу.

Он шагнул вперед, обнял меня, и я спрятала лицо в безобразный старый шарф. Я чувствовала, как шерсть становится влажной от моих слез.

— Это и к тебе относится, Энди, — говорил старик. — До тех пор, пока у тебя есть леса, у тебя есть я. Я все время в них. Всегда. Не теряй лесов. И не дай Хилари потерять их. Ты не знаешь этого, но все, что тебе нужно, находится в них.

— Но как же вода? — рыдала я. — Я видела воду. И ты видел, я знаю.

— Все, что есть, проходит, Энди. Все проходит. А земля остается неизменной.

Я плакала так сильно, что не слышала, как постучала дочь Скретча. Когда она нерешительно вошла в гостиную, громко зовя отца, старин похлопал меня и мягко отстранился. Я прислонилась к стене, затопленная печалью, утомленная ею. Я слышала, как Скретч прошел через холл, гостиную и остановился у двери.

— Загляни в себя, Энди, — проговорил он. — Ты найдешь там то, в чем нуждаешься. Леса внутри тебя. Загляни внутрь.

Дверь застонала, закрываясь, старый автомобиль с ворчанием ожил, и они уехали.

Я бессмысленно прильнула к стене, не уверенная, что смогу пошевелиться и не упаду, думая, как уже думала однажды, что можно умереть просто от горя. Дверь комнаты Хилари открылась, и я больше почувствовала, чем увидела, спотыкающуюся дочку, которая обхватила меня и прижалась лицом к ямочке под моим подбородком, куда она теперь доставала.

Я обняла ее, и мы стояли, плача о Скретче и обо всем утраченном и прошедшем. Я давно не слышала, как она плачет. Я не могла вспомнить, чтобы когда-либо позволяла ей видеть, как плачу я.