— Клэй, я не убью тебя сейчас по одной причине — это будет убийство в гневе, — ужасный звериный голос вернулся к Тому. — И, кроме того, это будет частный акт, убийство для меня лично. Это не будет священнодействием, если еще осталось что-то подобное. Но я скажу одно: я предвкушаю возможность убить тебя. Я буду искать эту возможность — убить тебя так, чтобы это был акт возмездия, ритуальный акт. Завтра же убери с верховьев всю эту дрянь, зарой бассейны на десять футов в чистую землю, или, провалиться мне на этом месте, я обращусь в газеты и на телевидение, а потом вернусь и убью тебя. И это будет именно священный акт возмездия.

Том резко повернулся и пошел к грузовичку; он шел как-то скованно, как человек, пытающийся держаться прямо, несмотря на смертельную рану. Ни я, ни Клэй не могли пошевелиться. Я взглянула на старика, стоящего на красивых ступенях веранды. На лице его были слезы и такое страдание и безнадежность, что я почувствовала, как начинает разрываться мое сердце.

Том обернулся и взглянул на дядю. Он долго смотрел на искаженное лицо, а потом еле слышно прошептал:

— Это Чип. Ведь так, Клэй? Это сделал не ты, а Чип. Чип устроил дело с… кем? Френсисом Милликэном? И Чип устроил эти бассейны, и вторую ветку… Чип. Маленький запасик для старины Чипа для того, чтобы он мог продолжать устраивать свои драгоценные светские охоты, угощать кока-колой, выпивкой и Бог знает еще чем каждого международного проходимца, который купит право приехать в „Королевский дуб"; чтобы он мог привозить шлюх высшего класса, раздавать сделанные на заказ винтовки гнусным террористам, забивать тысячами выпущенных птиц, устраивать приманки и охотиться на оленей не в сезон и ночью с машин… Это был Чип. Я бы должен был сразу догадаться, как только увидел тебя. Ты знал, конечно, знал. Сколько лет, Клэй? Десять, пятнадцать? Но ты не говорил ничего. Это был бы конец Чипу в этой части страны. Ведь так? Конец твоему единственному сыну, Чипу, человеку, который, казалось, никогда не сможет встать на ноги… О нет, ты не мог ничего рассказать. Неважно, что это был конец „Королевскому дубу". Всему, что означает и означал „Королевский дуб", всему, что означают и означали леса. А теперь это конец Скретчу, потому что он в больнице, он умирает от той воды. Но это не важно. Господи, каково тебе было все это время, Клэй, эти последние несколько месяцев. Я надеюсь, что каждый день был агонией, а каждая ночь — адом.

Том повернулся и, спотыкаясь, пошел к грузовичку, на этот раз я, пошатываясь, последовала за ним. Том еще раз обернулся и взглянул на старина, осевшего у колонны дома, огромное белое от луны августовское небо давило на Клэя. Я тоже обернулась.

— Мне все же нужно было убить тебя, Клэй, — сказал Том. — Чип слишком жалок, чтобы его убивать, кто-то должен был это сделать при его рождении. Но ты можешь передать ему от меня, что если эта дрянь не будет убрана оттуда, а землю в течение недели не очистят, насколько это возможно, то, клянусь Богом, я убью его. Я это сделаю. Будет высшим счастьем отправиться за это в тюрьму.

Том привалился к крылу грузовичка и почти лежал на нем. Я знала, что он не сможет вести машину. Поэтому я взяла ключи из его руки, вялой и холодной, как смерть, открыла дверцу со стороны пассажира, приподняла и втолкнула Тома внутрь, сама села за руль и включила двигатель. Я никогда до этого не водила пикап, но знала, что смогу это сделать; на развалинах той ужасной ночи я знала, что смогла бы почти все, что может сделать человек, прежде чем огромная, засасывающая, смертельная усталость овладеет мной, как это случилось с Томом. Я знала, что это произойдет очень скоро, но я также знала, что успею довезти нас домой.

Я свернула с Пальметто-стрит на дорогу, ведущую к „Королевскому дубу" и Козьему ручью, вместо того чтобы повернуть к своему дому на Вимси-роуд. Том слегка приподнял смертельно усталую голову со спинки сиденья и посмотрел на меня.

— Разве ты не хочешь ехать домой? В голосе его не было силы.

— Я еду домой, — ответила я, не глядя на него. Том поднял руку и прикоснулся к моей, лежащей на руле, а потом уронил свою руку на сиденье.

— Не думаю, что это теперь может быть тебе домом, — прошептал он.

— Однако это так, — ответила я, зная только, что дом это или не дом, но я должна сейчас ехать туда.

Мы ехали в молчании. Гудящая нереальность плотнее обхватила меня, и к тому времени, когда мы подъехали к дому на Козьем ручье, я была в таком бредовом состоянии, будто совершенно опьянела. За пределами этого колпака головокружения толкались и гримасничали, как хищные рыбы у стенки аквариума, страшное утомление и чудовищность. Но когда я помогла Тому выйти из машины и подняться на широкую террасу, мои руки были уверенными, а ноги не дрожали. Огромная смешная резная кровать была выдвинута на ту часть террасы, которая нависала над залитым луной ручьем, и была обвешана москитной сеткой. Я раздвинула полог и помогла Тому опуститься на матрас, сбросила с себя грязную, пропитанную потом одежду, забралась на кровать, с трудом стянула с Тома брюки и рубашку, выбросила их на пол террасы и обняла моего смуглого мужчину.

Он повернул лицо к моей груди и лежал неподвижно. Я прижимала его, чувствуя вес и очертания его головы на моем теле, мягкую печать его губ на моем соске, милую позу, когда его подбородок устраивался в ямке между моей грудью и ребрами. Точно так же я, засыпая, обнимала его сотни раз. Сейчас это вызывало такое ощущение, словно какая-то ампутированная часть моего тела чудесным образом вновь приросла и меня сделали полноценной. Бредовый покой рассеялся, и меня подхватил наплыв нежности, такой простой и мощный, что буквально потряс все мое существо, а затем вновь всплыло спокойствие, и я неподвижно лежала, наблюдая, как луна опускается к вершинам тихих деревьев за Козьим ручьем. За „Лунной рекой" моей дочери.

Том тоже лежал тихо, так тихо, что я подумала, будто он заснул, но вдруг он повернул голову и проговорил таким тихим голосом, что мне пришлось напрячь слух, чтобы расслышать:

— Все ушло, Энди.

— Нет, не ушло, — возразила я, крепко обнимая Тома. — Сегодня ты остановил гибель, и теперь все начнет исцеляться. Клэй вычистит этот ужас, ты знаешь, он это сделает. Теперь завод должен быть закрыт. Найдут причину, чтобы его остановить, и тогда ручей начнет очищаться, вернется лес, и животные вернутся. Все исцелится, Том. Ты сделал это. Ты сделал это для Скретча, Хилари и… нас.

— Я не исцелил ничего, — вздохнул он. — Я даже не знал, все эти годы не знал, что зло было именно там. И узнал только от Скретча. Это он знал. Он нашел зло. Именно он… До нынешнего дня все, что я думал, присуще мне, все, что я думал, мы можем сделать — мы четверо, мой отец и его, его… — сводилось просто к тому, что сумасшедшие люди бормотали сумасшедшие слова. Танцуя и распевая в лесу, как дикари. Убивая хороших животных, которым следовало бы жить. Клэй был прав. Нет никакой силы леса. Нет никаких „ты". Это просто земля. Просто деревья. А олени — просто олени.

— Ш-ш. Тихо. Ты до смерти устал, наполовину болен и наполовину истощен. И горюешь о Скретче. И говоришь бессмыслицу. Ты поймешь это, когда почувствуешь себя лучше. Сила есть. Я видела, как ты призывал ее. Я видела, как ты применял ее. Если это другая сила, не та, что ты думал, — какая разница? Красота обладает силой. Мир, тишина и естественность тоже имеют ее. Любовь имеет огромную силу. Разве этого мало? Ты все еще обладаешь всем этим. У тебя есть Хилари и я…

— У меня нет тебя, — глухо ответил Том. — Не по-настоящему, не до конца. Ты хотела участвовать во всем, ты прилагала усилия, но по-настоящему ты никогда не могла стать частью нас. Ты всегда боялась. И оказалась в этом права. А Хилари ушла…

— Нет, не ушла. Она никогда не уходила. Она всегда верила. И теперь верит. Она писала о тебе, Том, и назвала это „Истинная история Тома Дэбни". В течение недель она работала над своими записями. А когда она мне позвонила прошлым вечером и просила передать тебе „Хей", она сказала еще кое-что. Она просила передать, чтобы ты ее ждал.

Я почувствовала, как он слегка улыбнулся.

— „Истинная история Тома Дэбни", — тихо проговорил он. И улыбка пропала. — Я хотел сказать, что я ушел. Что-то — энергия, радость, что-то еще, что было у меня всегда… Я чувствую, что это ушло. Теперь я действительно боюсь, Энди. Раньше я никогда не боялся или опасался немногого, но теперь я не могу придумать, чего бы мне было не страшно. Все, что делало меня энергичным, все, что было моими моторами, — теперь я этого боюсь. Мне бы нужно было бы заняться любовью с тобой. Я хочу заниматься этим всю оставшуюся жизнь, но теперь я боюсь это делать. Я почти боюсь позволять моему телу прикасаться к тебе. Я не знаю, что та вода причинила ему. И не знаю, что это сделает с тобой. Я был в той воде всю свою жизнь… Ты знаешь, Энди, я любил свой член, гордился им, благодарил Бога за него. Я говорю это искренне. Он приносил мне радость и чувство исключительности, и с его помощью я мог одаривать этими чувствами других. Теперь… он был в той воде смерти, и я не могу войти в тебя. Я боюсь той воды. Я жил в ней, на ней и для нее всю жизнь, а теперь я, как тонущий котенок, боюсь, что меня коснется хоть одна капля. Я боюсь.

Я подумала, что никогда не знала смысла слова „опустошение", пока не услышала этот голос и эти слова.

— Я не боюсь, — яростно воскликнула я, соскальзывая к Тому так, что мое тело слилось с его — впадина с впадиной, округлость с округлостью. Он был очень, очень холодным. — Я не боюсь воды. Я не боюсь тебя. Я не боюсь ничего в твоем теле. И никогда не буду бояться. Люби меня, Том. Пожалуйста, сейчас, прямо сейчас… возьми меня.

Том резко отстранился от меня.

— Нет, — проговорил он подавленным голосом. — Я не могу.

Думаю, после этого он заснул. Я почувствовала, как напряжение внезапно ушло из его тела и оно обмякло, опустилось в огромную кровать. Я лежала неподвижно, так, чтобы не разбудить его, но не спала. Я лежала, всматриваясь в убаюкивающий лунный свет, затуманенный тонкой тканью москитной сетки, в тускнеющий блеск расплавленного серебра на глади Козьего ручья, и беззвучно плакала в темноте о человеке, лежащем рядом со мной, раздавленном дядей, которого он любил, и братом, которого не любил, о том человеке, который больше не был королем священной рощи и создателем мечты, а оставался лишь усталым, изголодавшимся мужчиной с разбитым сердцем.


Через полчаса пронзительно зазвенел телефон, предвещая недоброе, и я вскочила с бешено бьющимся сердцем, чтобы поднять трубку, зная, что мне сообщат.

Когда я вернулась к кровати на террасе, Том сидел, глядя на меня. Его глаза сверкали в темноте голубым светом; луна уже зашла.

— Скретч, — сказал он, и это не был вопрос.

Я могла только кивнуть. Затем я овладела своим голосом. Он застревал у меня в горле.

— Пятнадцать минут назад, Том. Доктор сказал, совсем нетяжело. Он… оставил тебе послание. Он сказал доктору, что ты поступил хорошо и он гордится тобой. Он сказал… у тебя будет все в порядке. Он знал, Том, каким-то образом знал.

— Хорошо, — прошептал Том Дэбни. — Хорошо. Ну что ж, он ошибся. Скретч был не прав. Не будет… все в порядке. О Господи, Энди, они убили его! Он мертв, и мне его недостает. Скретч мертв, а он мне так нужен!

Он заплакал, по-детски, отчаянно, безудержно, сотрясаясь всем телом, шумно, ужасно для того, кто слышит. Я никогда не видела, чтобы мужчина так плакал, только ребенок, только Хилари, когда она достигала крайних пределов ужаса и тяжелой утраты. Том повернулся, спрятал лицо в подушку и сотрясался от приступов горя. Я забралась в постель, легла рядом с ним и сделала все, чтобы удержать его, но не смогла, тогда я просто легла на него, прижалась к его телу, пытаясь всей своей тяжестью и силой сдержать горе и вобрать его в себя. Боль и потеря Тома остановили мои собственные слезы. Так я лежала долго, до тех пор, пока ужасный плач и сотрясения не прекратились, и только когда я услышала, что дыхание Тома стало глубоким и ровным, позволила чудовищному приступу утомления захватить меня. Когда это произошло, я впервые в жизни подумала, как просто и соблазнительно было бы больше не просыпаться.


Конечно, я проснулась, потому что это происходит всегда, за исключением единственного раза. Когда я пробудилась, с тяжелыми конечностями и мутной от усталости головой, небо над деревьями за Козьим ручьем становилось пепельным с еще одним летним рассветом, а в лесу слышались первые сонные призывы утренних птиц. Плавая на огромной кровати, как на судне, и запутавшись в москитной сетке, как в тумане, мой опустошенный мозг не знал, где он находится. Но знали плоть и мышцы — я потянулась с глубоким примитивным наслаждением усталой львицы, а моя рука по собственной воле потянулась к Тому, как она это делала много раз в этом доме, в этой кровати. Но воспоминания и отсутствие Тома ударили меня одновременно. Электризующее горе и страх вытолкнули меня из постели и вынудили голой побежать в дом раньше, чем я успела подумать.