– Извольте, Измайлов, я отвернусь. Но право, мне доводилось видеть мужчин без рубашки. Всяких. Я же по сословию крестьянка, потом прислуживала в господском доме в Петербурге. Вы знаете?

В Верином доме было жарко и душно. Измайлов задыхался и дышал ртом. В носу что-то хлюпало. Вера привела его к себе, поддерживая под локоть, как будто он был институткой, потерявшей сознание на балу. Когда они шли рядом, он заметил, что она выше его ростом.

«Если бы он умел говорить так, как вы, его бы не убили», – сказала Вера сразу после того, как есаул построил и развернул своих казаков.

Измайлов хотел возразить, но потом передумал.

Теперь она предлагала ему снять измазанную кровью рубашку и надеть чистую, принадлежавшую когда-то Матвею Александровичу Печиноге.

– Да, я знаю, – сказал Измайлов, отвернулся к окну и, не глядя более на Веру, стянул разорванную и выпачканную рубашку.

Присутствие Веры за спиной чувствовалось, как чувствуется зимней ночью присутствие костра. Невидимые теперь, но отчетливо представляемые движения напоминали пассы крупной змеи.

– Господи, Измайлов, какая у вас спина, – сказала женщина. Он услышал сзади ее шаги. Горячая, жесткая и сильная ладонь легла на его здоровое плечо и спустилась вниз до лопатки. Когда она убрала руку, он едва удержался от того, чтобы податься вслед за ладонью. Мышцы напряглись почти в предельном усилии.

– Какая же? – с отчетливой хрипотцой в голосе спросил он.

– Спина человека, который вовсе не вынесет неправды и неволи, – тут же сказала она издалека.

«Напомни себе, что Вера Михайлова – совершенно не в твоем вкусе, – издевательски посоветовал себе Измайлов. – Напомни для того хотя бы, чтобы не потерять ее уважения, которое она явно за что-то к тебе испытывает. И для того, чтобы не упасть теперь же у ее ног сто первой жертвой ее змеиной, завораживающей привлекательности…»

– Ваши дети в моем доме, – сказал он. – Вы хотите, чтобы я их прислал, или сами съездите за ними?

– Пусть еще немного побудут у вас, если вам не в тягость, – неожиданно попросила Вера. – У меня осталось еще одно дело… Матвей и Соня не обременят вас, они не очень шалят, и все сумеют, если вам надо будет помочь. Подать, принести…

Она говорила о детях с равнодушной приязнью, как о хорошо обученной прислуге. Измайлов смутился и поморщился. Наваждение минуло.


– Поедемте, вам, должно быть, интересно взглянуть будет, – едва ли не елейным тоном предложил Семен Саввич Овсянников. Елейность не только не скрывала, но и подчеркивала скрытое в глубине возбуждение и, пожалуй что, раздражение. Таким многозначным тоном дети годов трех-четырех сообщают родителям о том, что обкакались.

Дмитрий Михайлович Опалинский нахмурился, но промолчал.

– У вас с Дубравиным знакомство давнее вышло, – продолжал исправник. – Так что заодно и… попрощаетесь, что ли… Так что ж, едете?

– Еду! – твердо произнес Опалинский и выпрямился со сдержанным неопределенным чувством, с которым, вероятно, встречают кончину малоприятной и чудаковатой тетушки, от которой ожидают наследства.

– Так я вас жду…

Перед выездом Дмитрий Михайлович заглянул к жене. Машенька сидела за роялем, искала успокоения в музыке. Но – тщетно. Оказалось к тому же, что за долгое неупотребление куда-то затерялась едва ли не половина нот. При том, в их числе, самые любимые – романсы Верстовского и Гурилева.

– Я еду с исправником в тайгу, на разбойничью заимку.

– Я – с тобой!

– Не надо! – вскрикнул Опалинский. – Там… там женщине не место. Там бой был. Трупы… кровь…

– Я должна поехать! – упрямо сказала Машенька, вставая и с резким стуком захлопывая крышку рояля. – Ты меня не переубедишь. Не возьмешь, так я сама… буду по тайге плутать, пока не найду…

– Маша, что ты говоришь? Что за глупости тебе в голову приходят?!

– Должна… должна… должна, – Марья Ивановна, покачиваясь, прошла вдоль анфилады комнат, и с каждым шагом ее силуэт расплывался, словно пропадая в неясной дымке.

На мгновение время словно повернулось вспять, и вдруг Опалинскому увиделось давнее: юная, белокурая, сияющая Машенька, покачиваясь, словно лодочка в волну, бежит к нему через двор, раскинув руки… «Ми-итя!» – как и тогда, имя царапнуло, привычной болью раскровянило давний рубец….

«Да какой я тебе Митя!!! – хотелось закричать мучительно и горько. – Я – Сережа, Сережа, Сережа!»

Но так они договорились когда-то. Чтобы никто даже случайно не услышал, не сумел догадать…

– Митя, я готова, едем!

– Хорошо, едем, если тебе так хочется. Потом пожалеешь, вспомнишь, что я предупреждал.

– Пустое. Едем скорее.


– Ну что ж, Евдокия, ухожу я… Прощаться давай, – Варвара улыбнулась своей всегдашней широкой улыбкой, словно раковину раскрывавшей ее темное, скуластое лицо. Ровные зубы блеснули в раковине улыбки голубоватым дорогим жемчугом.

– Куда же пойдешь?

– Далеко-о, ой, далеко-о, – мечтательно пропела Варвара, приподнявшись на носки и заведя кисти за голову. – Сереженьки-то, бедняжки, нету теперь, так ничего меня тут и не держит…

– Оборотись к отцу, помирись с ним, – устало сказала Евдокия, подходя к низкому оконцу и тревожно выглядывая в него. – Ты ему родная дочь, он обиду позабудет, тебя спрячет до времени. Что ж за дело для девки, в тайге, ровно дикому зверю жить…

– Да мне, тетка Евдокия, тайга с малых лет – дом родной… Да и не буду я в ней жить, уеду в страны дальние, дивные…

– Искать тебя будут, как атаманову полюбовницу, чтобы к допросу представить. Агнешка, себя выгородить желая, такого приставу да жандармам про тебя напела… Чего было и чего не было… Чуть ли не главным советником ты у него выходишь…

– Пускай ее, – равнодушно усмехнулась Варвара. – Наша вера говорит: клевета горбом на клеветника ложится. Так что быть Агнешке горбатой… А я по трактам и не пойду. Искать станут в одной стороне, а я – как раз в другую двинусь… Скажи лучше, что ты сама-то надумала? Да что с Гликерией-то станет? Гляжу вон, лежит-не дышит. Не померла ли часом?

– Господь с тобой, Варвара! Спит она. Я ее сон-травой напоила.

– А потом чего ж?

– Как очнется, отправимся мы с ней странницами в Ирбитский монастырь. Там у меня настоятельница знакомая, примет нас. Станем жить, утруждаться да молиться за всех убиенных. А дальше, как очухается Гликерия от горя, так ей самой решать: то ли в Петербург возвертаться, то ли в обители век доживать. Тут я ей не советчица…

– А ты, ты сама, Евдокия? Отчего по свету ходишь, нигде приюта не имеешь?

– Грех на мне, Варвара. Страшный грех. А более тебе знать не надобно.

– Ну не надобно, так не надобно, – Варвара пожала плечами (подобно большинству людей своего племени, она вовсе не страдала пустым, не имеющим практического выхода любопытством). – Вот, просьба у меня к тебе… Не обессудь, более попросить как бы и некого…

– Какая ж? Говори, если сумею, выполню…

– Крест мне в руки попал. Случайно, можно сказать. Вещь, может, и не слишком дорогая, но памятная. Самой мне в Егорьевске появляться невместно. Потому прошу: передай хозяину, если сумеешь.

– А кто ж хозяин?

– Измайлов Андрей Андреевич, Опалинских новый инженер. Да он тут был у нас, на заимке-то, может, помнишь?… Вот крестик, возьми…

Евдокия протянула исчерченную морщинами ладонь, приняла крестик и цепочку и вдруг, словно ожегшись, выронила его на земляной пол, выложенный редко уложенными плашками.

Варвара споро нагнулась, подняла крест.

– Выскользнул, видать, – пробормотала она. – Бери, бери.

Евдокия стояла, застыв, словно соляной столб, который при том был раньше чьей-то женой (о этой удивительной истории Варваре когда-то рассказывала Машенька Гордеева).

Осознав произведенное крестиком впечатление, Варвара искренне изумилась.

– Ты чего это, тетка Евдокия? Никак языка лишилась?

– И… Измайлов, это тот, который в озере купался? – как будто бы и вправду с трудом ворочая языком, спросила Евдокия, хищной рукой схватила крестик и мгновенно, словно замерзающего птенца, спрятала его за пазуху.

– Ну да, да, тот самый. Узнаешь его? – Варваре уже надоели чужие тайны и чужие чувства. Она имела свои и хотела, расплатившись на свой манер с долгами, заняться ими.

Евдокия молча кивнула. Варваре отчего-то вдруг помстилось, что крест к инженеру нипочем не вернется. Но это ей уже было все равно.


Звуки были даже не нервными, чего, в принципе, можно было бы ожидать от рояля. Они были дикими и разорванными в клочки. Как будто кто-то, злой и мятежный, рвал их на кусочки и судорожными горстями бросал в открытое окно. При том Машенька сразу узнала, что именно играли.

Четырнадцатая соната-фантазия до-минор. Моцарт.

Эти ноты тоже исчезли.

Но кто же? Кто?! Ведь Митя мертв…

На мгновение позабыв обо всем другом, Машенька вырвала руку из руки мужа, легко взбежала на высокое крыльцо, как-то совсем не обратив внимания на попытку охранника-казака заступить ей дорогу.

Шла на звук, как слепая. И первое, что увидела в комнате – портрет. Рояль звучал словно сам собой. Только чуть после разглядела у клавиатуры невысокую рыжую девочку с вдохновенным, почти безумным лицом… Все сразу встало на место.

– Лиза! Как ты смогла?! Как научилась?!!

Вопль души. Ответа не ждала, его не могло быть. Но он неожиданно прозвучал в гулкой тишине. Хрипловатый, неживой, какой-то механический голос. Только что отзвучавшая музыка была живее во много раз.

– Шурочка объяснил ноты. Давно. Потом… Мы купили у него… Я слышу пальцами… Вот так… – Лисенок беззвучно пошевелила пальцами над клавиатурой. – Много раз. Очень много. Повторить. Ноты, и ветер, и лес, и небо со звездами, и звезды в реке. Все звучит. Ты не позволяла. Черный Атаман позволил мне. И учил. И еще зимой. Матюша вынимал стекло и пускал в собрание. Волчонок учился читать и писать. А я…

– Господи! – прошептала Машенька. – Слышу пальцами…

Она вспомнила, как играла Лисенок. На мгновение показалось, что заглянула в клокочущую бездонную бездну. Марья Ивановна невольно отшатнулась, как от края чего-то ужасного. Лисенок правильно истолковала это движение и куда-то почти мгновенно исчезла. Словно растаял морок. Машенька обхватила руками вмиг озябшие плечи.

В комнату, топоча сапогами, вошли Опалинский, полицейский пристав, высокий и усатый казачий офицер и еще кто-то. Машенька видела их всех словно в голубоватой дымке.

– Ну, вот это да, господа! Вот это да! Что же это за петрушка выходит, позвольте спросить? – бодро пророкотал есаул, указывая на портрет толстым пальцем.

– Что вы, собственно, имеете в виду? – близоруко прищурившись, спросил пристав. – То, что разбойник Дубравин увлекался искусством? Но почему бы нет?

– Да не в этом же дело! – с досадой воскликнул усач. Усы его быстро и завораживающе шевелились и, казалось, жили отдельной от хозяина жизнью. – Неужели вы не видите?! Вот же, перед вами – оригинал!

– Что?! Вы имеете в виду мою жену? – едва ли не с ноткой угрозы спросил Дмитрий Михайлович.

– Что? – прошептала Машенька.

И сразу все всем стало очевидно. И удивительно вправду, как не заметили того раньше. Портрет на стене был портретом юной Машеньки Гордеевой, отчего-то одетой в костюм европейской принцессы.

– У него на груди был найден медальон, – негромко сказал пристав. – Я полагал, портрет рисован с него. Теперь… Теперь я уж и не знаю… Я могу распорядиться принесть…

– Не надо, – сказала Машенька. – Я хочу, чтоб его с ним похоронили. Это ничего не нарушит?

Пристав задумался. Казак и его усы пристально, порознь и едва ли не лукаво разглядывали Машеньку.

– Наверное, нет, – нерешительно сказал наконец пристав. – Их казенным образом хоронить будут, после следствия… Но там… Вера Артемьевна Михайлова…

– Вера Михайлова желает после окончания следственных мероприятий забрать тело Никанора, беглого каторжника и бывшего камердинера Дубравина, и похоронить его самостоятельно, избавив тем казну от расходов. И даже, насколько я понимаю, согласна за то приплатить лицам, от которых данное решение зависит… – четко разъяснил жене Опалинский.

– Так пусть ее, если по закону можно, – сказала Машенька, испытывая внезапный приступ раздражения. Ну отчего эта Вера всегда оказывается быстрее и решительнее ее?

Она тоже хотела бы сама и по-христиански похоронить Митю, отдать ему хотя бы этот долг. Но как об этом сказать? Чем объяснить? И так, этот портрет… Что, кстати, с ним теперь делать? Бросить в печь? Какая жуткая ситуация… И почему, кстати, эта Вера никогда не находит нужным кому-нибудь что-нибудь объяснять, а просто делает так, как считает нужным?!

– Что будет теперь с этим домом? Двором? Вообще всей усадьбой? – спросила Машенька.

– Не решено еще, – пробормотал пристав. Столкнувшись с непредвиденными им сложностями психического порядка (портрет хозяйки приисков в разбойничьем гнезде, местная промышленница и полюбовница «самоедского короля» тайги, желающая непременно забрать тело беглого каторжника и т. п.), он явно пасовал перед ними.