Черт достал из кармана пачку дамских папирос, сам закурил, дал закурить ей, и пару минут они молчали, наслаждаясь тишиной и полной безнаказанностью.

– Нет, не понимаю я этих людских. – Черт сплюнул на камень. – Всё время трясутся от страха. То бок заболит, то нога онемеет, то дочка сбежала, то деньги украли… И каждый ведь знает: помрёшь, и всё кончится. А как им напомнишь про смерть, так дрожат. Уж, кажется, весь поседел, зубы выпали, не видит, не слышит – ну, что тебе жизнь? Ведь это же мука одна! Нет, боюсь! Чего ты боишься? Боюсь да и всё!

Русалка выпустила голубое кольцо дыма из узких своих, розоватых ноздрей.

– Ты любишь стихи?

– Я? Стихи? – И черт покраснел в темноте. – Очень даже люблю.

– Послушай тогда, – попросила она.

Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть?

Но жаль того огня, что просиял над целым

мирозданьем и в ночь идет, и плачет уходя.

– Сама сочинила? – спросил живо черт.

– Один из людских сочинил. Афанасий. Поганый старик был, как мне говорили.

– Не знал я его. Многих знал, сочинителей, а этого нет. Даже и не слыхал.

– Ах, всех не запомнишь! – Русалка приплюснула влажный окурок. – Хорошую новость принёс ты, рогатый. Купец, значит, денежки взял и жену готов укокошить с младенцем в утробе? Понравилась наша речная любовь!

– Ну, ты уж совсем… «Укокошить»! Кровавая! Тут, можно сказать, человек пропадает… Какой-никакой, а живой человек!

– Придвинься, – сказала она, задышав на черта остатками горького дыма. – «Живой человек», говоришь? Он мужик. А я бы их всех, мужиков этих мерзких, на кол посадила бы всех их живьём, и пусть они медленно, медленно дохнут!

Черт даже отпрянул.

– Ну, ты, мать, люта! Иди тогда в большевики запишись!

Она усмехнулась, куснула травинку.

– А я там уже побывала. И что? Веселое дело идет, молодое! Живые-то нам будут скоро завидовать.

– Куда веселее! – перебил её черт. – Работы прибавится. Это отрадно. Хотелось бы мне над матросами встать. Я сам ведь при Цезаре правил флотилией.

– Ой, врешь! Не флотилией и не при Цезаре. А палубу драил у грязных пиратов.

– Так это вначале. А после флотилией.

– Вот ты хоть и черт, а всё врешь, как мужик. Тебя бы я тоже на кол, тощезадый!

– Да что мне твой кол! Мне что кол, что травинка. Не чувствую я ни черта.

И сам усмехнулся на свой каламбур.

Русалка кивнула:

– Да, с этим беда! Подружки зовут у моста тусоваться. «Давай, – говорят, – подразним мужиков! Кого пощекочем, кого заласкаем! Ведь всё-таки жизнь!» А я отвечаю: «Какая там жизнь? Одна суета бестолковая, глупость!» Вот ты не поверишь: забыла, как плачут. Скажи мне: как плачут?

– Соленое что-то… Вода вроде с солью… Обиделся вот я недавно на наших. Хотелось всплакнуть, аж в груди зачесалось! Я тужился, тужился! И ничего! Сухой я, наверное, внутри, вот в чем дело. А всё-таки лучше тебя. Посердечнее. Вот ты ведь совсем не жалеешь людских?

– Совсем не жалею. Кого там жалеть?

– Нет, а я не такой. – И черт пригорюнился. – Мы тоже, пираты, бывало влюблялись… Найдешь себе шлюшку портовую, ладную… С кудрями до пяток. Давно это было… Когда я с флотилией плавал… Давно.

– Короче! – Она закурила. – Наш план?

– Удался, удался! Подбросил деньжонок. Накинулся, аки зверюга какая…

– Всё взял?

– Еще как! Даже не попрощался. Шепнул я на ушко ему, что к тебе с пустыми руками соваться не стоит. Потом ему в душу как следует плюнул. В исподнем сидел, вся душа нараспашку.

– И что?

– Как обычно.

– А разум задел?

– Как только вошёл, так сейчас и задел. Там кожа-то тонкая. Разум с горошину.

Она передернулась:

– Вот ведь: людские! Мы хоть не скрываем, какие мы есть. А эти рыдают, стихи у них разные!

– На все сто согласен! Людские – говно, прости мой французский. Но ты уж сама разбирайся с купцом. Похоже, парнишка совсем пропадает.

– Туда и дорога, – сказала русалка и дико, во тьме заблестела глазами.

Черт грустно вздохнул:

– Красиво ведь здесь, на земле, хорошо! Никак не привыкну: то утро, то ночь, всё время какое-то разнообразие. Стреляют у них: ту-ту-ту! Ту-ту-ту! Не то что у нас. Тишина, чернота…

– Ты что говоришь! – Русалка забила хвостом. – У нас все равны! Всем хватает всего! Никто не болеет и не голодает! Какая болезнь, если мы давно померли?

– Да, верно. Я глупость сказал, извини. Саднит меня что-то. Во рту, может, кисло? Луна-то какая! Ты только взгляни! Эх, белой черемухи гроздья душистые! Дай грудку куснуть напоследок! Легонечко!

– Еще чего! Ну, обнаглел ты на воле!

Ударила скользким хвостом по волне. И нет её. Одна серая пена.


Черт еще помедлил на берегу, потоптался, потом аккуратно вытряхнул из башмаков песок, обтёр ладонью босые ступни.

Безотрадная картина вспомнилась ему: вокруг погасшего, но еще сильно дымящегося костра сидят его братья, худые, рогатые. Они не поют песен, не рассказывают друг другу занимательных историй. Даже картошку, и ту не пекут. Уставшие, потные от напряжения, они изредка переругиваются и посылают друг друга на три буквы. Словарный запас у них беден, а злобы много. Перед каждым лежит горячее и окровавленное, тяжело дышащее существо. Оно не имеет определенных очертаний и очень отдаленно напоминает тушу большого морского животного, выброшенного на берег и уже слегка обглоданного по бокам. Несмотря на то что они привычны ко всему и равнодушны, черти притрагиваются к этому существу с опаской и легкой брезгливостью, под которой прячется страх. Им предстоит как можно быстрее расчленить его, потому что окровавленная масса состоит из душ только что умерших людей. Сюда, в темноту, души попадают именно так: слипшись и вжавшись друг в друга. По привычке своей земной жизни они ищут спасения в единстве и общности, еще не поняв, что и здесь, и там каждый отвечает за себя. Подобно осенним опятам на пне, они все вросли в одну мякоть. Черти, морщась, ловко орудуют мохнатыми пальцами, и постепенно от этой мякоти отваливается одна, вторая, третья, десятая, сотая душа, которая по той или иной причине не ушла в высоту, когда наступила секунда проститься с использованным телом, а замешкалась и, жалобно постанывая, прижалась к таким, как она, чтобы в конце концов упасть вместе с ними под ноги бесовского воинства.

Работают быстро, свирепо, отчаянно. Все души похожи до боли. При этом все разные. Встречаются очень горячие, от которых бьет током, как от капроновой рубашки, встречаются, наоборот, очень тихие. Черти рассматривают каждую при свете тускло малиновых углей, ощупывают её, звонко захлопывая раскрывшийся в последнем дыхании рот. Душа всегда влажная, словно птенец, упавший на мокрую траву. Дрожит мелкой дрожью. Надежды, однако, никто не теряет. Теперь, когда смерть позади и когда не нужно бояться за жизнь, душа понимает, что там, на земле, вполне можно было бы жить и иначе. Некоторые черти, не лишенные чувства юмора, подбадривают гостей:

– Ну, как тебе тут? Вишь, какая! А думала ведь, что нас нету, наверное? Нет, милая! Вот они мы!

Но души молчат как воды в рот набрали. В аду есть такое поверье: если черт услышит вырвавшееся из души доброе слово, он должен её отпустить. А если услышит какое-то злое, то участь души незавидна. Поэтому души молчат. Боятся, что скажут не то. Покинув отжившее тело, они вдруг становятся очень стыдливы, и совесть терзает их с первой минуты.

Большинство чертей выполняют свою работу машинально. На свету, ложащемся всегда наискосок – угли сгребаются налево во вспыхивающую горку – заметно, какая душа чего стоит. Прозрачных они отделяют от мутных, а черных от белых. Вот с теми, в которых намешано разного, приходится больше возиться. Но умный и опытный черт с первого взгляду понимает, стоит ли наказывать ту или иную душу или не стоит. Пыткам подвергаются только самые грязные, в которых всё слиплось от слизи. Такая душа остаётся в аду, покуда не вспомнит всю жизнь без остатка. Её часто даже жалеют и в праздник подкармливают сухарями.

Горе тому, кто унюхает кисловатый запах крови. Этого запаха в аду боятся. Не скрывая отвращения, черт встряхивает дурно пахнущую душу, кладёт её рядом с собой и предупреждает товарищей, чтобы никто не наступил на неё своим копытом. Душа принимается ныть и хрипеть. Вползает на фартук рогатого. Прощения просит. Некоторые, однако, истошно кричат, поэтому на них набрасывают черные платки, как на клетки с беспокойными птицами. Те самые крики, которые доносятся до людей в определенных точках земного шара: на Кольском полуострове (еще при советской власти, в начале восьмидесятых) или на Кузбассе – нисколько не выдумка. Да, слышали в скважине крики из ада. Их все записали на плёнку.

Однажды, кстати, случился вот какой казус: один из совсем молоденьких и очень смешливых чертей сообщил, что к нему в лапы попала душа петуха. Сбежались товарищи, стали просить:

– Ну, что ты томишь? Покажи, покажи!

Чёрт с гордостью им показал. Увидели все: да, душа петуха. И выяснили, что петух из Баварии, кухарка зарезала, но сообщила при этом хозяйке, что умер он так же, как христианин. Не крикнул, не пискнул и не испугался, а просто возвёл к небесам мутный взор да с тем и представился. Кухарка при этом сказала, что если Спаситель пришел, чтобы смертью своей грехи искупить у людей, то у кур, конечно же, был их куриный спаситель, поскольку и куры имеют свою куриную душу.

– Так что же? – спросил тогда старый и вдумчивый чёрт. – Теперь нам дрожать всякий раз? А если теперь всё вообще вместе слипнется? Людские, коровьи, куриные, козьи?

Послали запрос, и ответ был получен. «Теперь, – им сказали, – закончилось: время. Идут: времена. Люди перерождаются. Животные лучше людей. Привыкайте».

Нужно, разумеется, сказать и два слова о нашей русалке. На земле её звали Еленой Антоновной, и она происходила из бедной, но благородной дворянской семьи. Были такие спокойные и достойные семьи в прежние времена. Муж и жена относились друг к другу с нежностью, растили детей в послушании и вере, а если кто-то из детей умирал, и отчаяние, и жалость к милому драгоценному существу разрывали сердце, они обращались за утешением к Богу и старались не роптать, надеясь на то, что здесь, на земле, ничего не кончается, и встреча с умершим случится на небе. Елена Антоновна была младшей в семье Ольги Павловны и Антона Антоновича Вяземских. Брат её Вася погиб в горах незадолго до того, как ей исполнилось четырнадцать. Нелепая смерть. Искал приключений, отправился с приятелем на Кавказ, лазил по горам, сорвался и упал в пропасть. Ольга Павловна, получив извещение о смерти восемнадцатилетнего Васи, не проронила ни слезинки, а словно окаменела. Муж старался вызвать у ней хотя бы слезы, зная, как помогают они в горе, но она не отвечала ни на его вопросы, ни на просьбы, почти неделю не притрагивалась к еде, изредка только смачивала губы, а на девятый день спросила, нельзя ли поехать туда, в горы, разыскать пропасть, на дне которой лежат останки её мальчика и похоронить их на Ваганькове. Когда муж объяснил ей, что это невозможно, она покорно наклонила голову, ушла в Васину комнату, где зеркало было завешено черным кружевом, и такое же черное кружево было накинуто на фотографический аппарат – Вася увлекался фотографией, – легла на его кровать и заснула. Проспала два дня, испугав этим и мужа, и прислугу, и четырнадцатилетнюю Елену Антоновну, но, проснувшись на третий день, показалась гораздо спокойнее, начала немного разговаривать, обедать вместе со всеми, словно этот глубокий сон был не просто отдыхом, но что-то такое открыл ей, после чего Ольга Павловна нашла в себе силы и возможность жить дальше. Теперь вся её нежность, вся страстная забота сосредоточилась на Лялечке, кудрявой, веселой и хрупкой, которая ничего, кроме радости, не приносила. И, чувствуя, как родители исступленно дорожат ею, сколько любви посылает каждый, даже мимолетно брошенный в её сторону материнский взгляд, как вздрагивает сильная отцовская рука, опущенная на её затылок, когда она вечером приходит в кабинет сказать ему «спокойной ночи», Елена Антоновна изо всех сил старалась не огорчать их, прекрасно училась, не имела ни от мамы, ни от папы никаких секретов и благодарила Бога за то, что он послал ей таких умных и добрых родителей. Страх вызывали у неё только изображения гор. Как на беду в их просторной гостиной, где жарко топилась зимою белоснежная кафельная печь, а мебель была слегка поцарапана собачьими когтями (в доме всегда жили собаки), испокон веков висела копия картины знаменитого немецкого художника Каспара Давида Фридриха. На ней изображен был молодой человек, спиной стоящий к зрителю и слегка опирающийся на трость. Кудрявые русые его волосы развивал свободный ветер. Молодой человек стоял не просто так, не перед магазином каким-нибудь, а на вершине горы, и вокруг него тоже были горы, покрытые туманом и проступающие сквозь него своими сизо-черными острыми вершинами. Ясно было, что под ногами молодого человека открывается пропасть, куда он и может сорваться при всяком неловком движении. Елена Антоновна старалась как можно реже появляться в гостиной, а если ей случалось проходить мимо этой картины, зажмуривалась крепко и пробегала мимо, согнувшись. В конце концов, и Ольге Павловне пришло в голову, что никаких изображений гор им в доме не нужно, и романтического молодого человека переселили в чулан, где он коротал свои дни в паутине. С Васиной смерти миновало полгода. Вечером, шестого января, Елена Антоновна, в синем платье с круглым воротником, белизна которого красиво подчеркивала её разрумяненное от зимнего холода юное лицо и черные тонкие брови над большими, сияющими от радостной молодости глазами, стояла в густой толпе молящихся. Вот-вот должна была наступить минута, когда священник внесет на самую середину храма зажженную свечу и все прихожане запоют вместе с ним: