– Где розги для служанок хранятся, помнишь? – сухо осведомилась Кёсем. Взяла из услужливо протянутой Дениз шкатулки ком ароматической смолы, кинула в рот.

– Да, госпожа, – потупилась гедиклис.

– Когда вернемся, ступай туда.

– Не успею до утреннего намаза, госпожа, – ответила девчонка, продемонстрировав и верное чувство времени, и некую смиренную дерзость. Одновременно с этими словами она ловко протянула Кёсем зубоочистительную палочку из благовонного дерева ним – как раз когда нужно было. Пожалуй, действительно стоит присмотреться к ней повнимательней.

– Значит, сразу после.

Это Кёсем произнесла уже на ходу. Может, они и не успеют вернуться в спальные покои прежде, чем закричит муэдзин, но совершенно точно незачем, чтобы утро застало их, полуодетых, на мужской половине дворца.

– Слушаю и повинуюсь, госпожа! – Дениз торопливо семенила рядом. – Госпожа… позволишь ли спросить тебя?

Кёсем, не оборачиваясь, кивнула.

– Ты накажешь меня своей рукой, госпожа?

«Ох, девочка, знаешь ли ты, сколько дополнительных розог полагается за такой вопрос?»

Но на самом-то деле смысл его понятен. Собственноручно хасеки-султан учит только тех девчонок, которых выделила для себя как ближних, доверенных гедиклис, предназначила им особую судьбу: скорее воспитанниц, чем служанок… Она же и дает им второе гаремное имя, определяющее право на такую судьбу.

– До этого сперва дорасти надо. – Она окинула приунывшую Дениз оценивающим взглядом, будто снимая мерку. – Право считаться одной из «девочек Кёсем» дорогого стоит. Даже младшей. Ты покамест девочка Хадидже. Она твоя госпожа, ей и розги в руки.

– Слушаюсь, госпожа, – пролепетала юная гедиклис. И Кёсем почувствовала, что все же должна дать ей еще хоть что-нибудь.

– А имя твое будет…

Вновь смерила малявку взглядом. Здесь, вдали от светильников, было слишком темно, но Кёсем помнила: та синеока, белолица и светловолоса. Таково большинство пленниц, привозимых из славянских земель, – и именно через их лона прорастает семя нынешних владык Блистательной Порты, их облик наследуют султаны и визири, мореплаватели, воины, законоучители… Их кровь течет в жилах той страны, которую иноземцы в невежестве своем продолжают именовать Турцией.

– А зваться теперь будешь Турхан, – завершила она. – «Турецкая кровь».

– Да будет на то твоя воля, госпожа! – просияла новоиспеченная Турхан. – Моя… моя госпожа Хадидже будет счастлива узнать, что ее ничтожная гедиклис получила имя из твоих алмазоблистательных уст!

Надо же… Но про свою хозяйку-наставницу все-таки не забыла. И то хорошо.

– Ну вот и обрадуешь ее, – устало проговорила Кёсем. – Про розги ей тоже напомнить не забудь.

И тут где-то над невидимым отсюда горизонтом встала огненная полоса истинного рассвета. В тот же миг с высоты дворцового минарета закричал муэдзин, призывая правоверных к молитве Фаджр и перекрывая голоса певчих птиц.

* * *

Не радуйтесь, правоверные, не радуйтесь и не плачьте! Заткните уши свои, правоверные, крепко зажмурьте глаза, а пуще того – рты завяжите шелковыми платками, губы сомкните, не говорите ни слова, пусть молчание ваше будет столь же несокрушимо, сколь крепки стены крепчайших из крепостей! И да не соблазнит вас шайтан ни полсловечка промолвить про султана, правоверные! Ибо султан… нет-нет, молчите, не говорите ничего!

О султанский дворец! Золотом отделаны твои коридоры, золотом и изразцами невиданной красоты. Цветут на тех изразцах цветы, обвивая стройные колонны, тянутся к небесам, будто моля Аллаха о лучах солнца. Другие же цветы изображены в диковинных корзинах и вазах, и нет среди тех изразцов двух одинаковых, и ни в одном не увидать изъяна либо скверны. А еще есть на изразцах блюда с фруктами – с персиками и айвой, с инжиром и виноградом, и все плоды совершенны.

Алые ковры брошены под ноги правоверных, дабы легкой была поступь, дабы мысли устремлялись к благочестию, а не вниз, к больным ступням или коленям, ноющим на перемену погоды. Для того же в портиках, украшенных изразцами цвета неба, расположены обитые золотом кушетки, где можно отдохнуть в тишине и в тени, под журчание фонтанов подумать о вечном. Другие же ковры украшали стены, и узоры на них можно было разглядывать с утра до ночи, и тогда осталось бы еще на что поглазеть. О благодатный, Аллахом трижды благословенный, всем обильный султанский дворец!

Султанский дворец будто вымирал, когда султан Мустафа (ой, правоверные, да султан ли он в самом деле? Впрочем… ни слова, мы же все помним, правда?) выходил на прогулку. Таращились в никуда охранники, изображая статуи, коими неверные украшают свои покои, нарушая запреты Аллаха. Редкие придворные бросались кто куда, завидев человека, которого должны были звать господином и повелителем своим. Достоинство сберечь никто не пытался – ай, до достоинства ли тут? В три погибели скрючивались за портиками, пыхтя, упихивали животы в дорогих халатах за колонны, и ни один не корил другого, лишь отводили виновато глаза, случайно встретившись взглядом с товарищем по несчастью. Никому недоставало смелости выйти к султану, поклониться как подобает, осведомиться о какой-либо надобности. Даже дышали через раз и Аллаха молили о прощении. А кого он должен был простить – не упоминали.

Ужас царил в султанском дворце, ужас тонкой газовой вуалью окутывал изящные портики и колонны, с солнечными лучами проникал ужас в султанский дворец и лунной ночью не уходил никуда, лишь набирая силу. Ужас сочился из-под пышных ковров, отравлял цветы и плоды на изразцах, отображался в глазах и запечатывал уста. Оттого и замирали придворные нелепыми изломанными куклами, когда султан проходил мимо них, ведомый не ведомыми никому силами (и не надо правоверным их знать, поверьте, никому их знать не надо!), оттого и задерживали дыхание, чуть ли не жмурились. И выдыхали, только когда шаги султана затихали вдали. Высовывались из-за портьер, распрямлялись, покряхтывая, и спешили разойтись по своим делам – настоящим ли, выдуманным ли… Только бы вновь не попасться на глаза владыке Оттоманской Порты, что нынче блуждал по дворцу, как по дивному лабиринту. Словно птица печали пролетела над ним и забрала все веселье, словно ночная тварь кара-кура села на плечи его, а прочесть Коран и изгнать демона никто не догадался.

Мустафа шел по пустым, украшенным изразцами коридорам, иногда трогал пальцами шелковые занавеси или привезенные издалека ковры, призванные услаждать глаз и скрывать подслушников. Никого сейчас не было за этими коврами, никто не дежурил в потайных коридорах. Тишина, подобная отравленным испарениям зловоннейшего из болот, окутывала дворец во время султанских прогулок.

Тишина, нарушаемая лишь тяжелыми султанскими шагами – и султанским же голосом.

Мустафа говорил почти все время. Иногда замирал у очередного ковра и спорил – спорил яростно, до хрипоты, спорил с окружающей его пустотой, но чаще просил не трогать его, оставить в покое, отпустить с миром. Вставал на колени, кричал, валялся по полу, затем поднимался, словно ничего и не произошло, и шел дальше. Изредка шальная улыбка появлялась на губах султана, не касаясь глаз его, и в такие моменты попавшимся на его пути людям становилось еще страшнее.

Глаза султана смотрели на стены коридоров, на колонны в огромных залах, словно на живых людей, и точно так же Мустафа смотрел на рискнувших попасться ему навстречу незадачливых царедворцев. Кто они? Что за люди? Почему ходят здесь, по знакомым с детства коридорам, о чем разговаривают на неведомых ему языках? Иногда кричал султан своим царедворцам: «Кто ты?» – но ответов не слышал или не понимал. Иногда кричал: «Подите прочь!» – и эти мгновения казались напуганным до беспамятства придворным слаще халвы и шербета, ибо можно было сбежать вроде как и не из трусости, а по велению всемогущего султана. Сам же приказал оставить его – вот и мчались прочь со всех ног, исполняя высочайший приказ.

И многим казалось, что призраки для безумного султана куда реальней, чем живые люди, которыми он правит. Умершие и неродившиеся завладели душой султана, а живых он и замечал-то не всех, а кого замечал – с теми вел себя странней странного. Мог подойти, угостить из пустой руки персиком, сорванным с ближайшего изразца. Тогда требовалось взять пустоту, поклониться, благодарить за милость и есть воздух, делая вид, что вкусней яства и не едал с самого своего рождения. Молва – о, эта тысячеустая и многоликая молва! – утверждала, правда, будто иногда персики и гранаты и впрямь появлялись в пустой ладони султана, но… не всему стоит верить, правоверные. Далеко не всему.

И тому верить не следует, что следы султана порой краснели и наполнялись то ли вином, то ли пролитой давным-давно невинной кровью… Злые языки, они понарасскажут, им только волю дай. Не было ничего такого. Не гуляли по дворцу ифриты, танцуя в каминах, не шастали гули, выпивая кровь из юных наложниц, и фрукты с неба в разинутые рты тоже сами собой не валились. Просто султан Мустафа… тсс, правоверные, не будем говорить, что делал султан!

Султан Селим, любимый сын роксоланки Хюррем, хоть пьяницей был лютым, а этот же… невесть что, а не султан. А поди разинь не вовремя рот, шепни не то не в те уши – и будет голова твоя с выпученными глазами торчать на колу, радуя чернь. Известное дело, простой люд хлебом не корми – дай позлословить. Могут злословить о султане, а могут и о тебе, о том, какой глаз твой вороны первыми выклевали, а какой оставили на закуску.

Вот и помалкивали из последних сил. Хотя сил уже почти не оставалось, ведь страх, запертый в душе, не разделенный с близкими людьми, сильнее стократ, чем страх, прожитый в хорошей компании. Как говорят, на миру и жизнь славна, и смерть красна. И слухи змеями выползали из султанского дворца, слухи один другого гаже, и змеи эти жалили правоверных прямо в уши, шипели крамольные мысли, заставляя творить неправедное. И хоть старались верные люди укоротить болтливые языки, снять их с головой вместе да обрезать головы гадине-молве, а только известное дело, у такой гадины одну голову обрежешь – четыре на ее месте вырастут. О том еще язычники-эллины говорили.

Но в последнее время молва пошла и вовсе странная: будто Мустафа двоиться начал. Мол, ходят по дворцу два султана, большой да маленький, и говорят между собой о своих странных делах. А то еще болтали, будто тень Мустафы отделялась от него и бродила подле маленьким человечком, отгоняя другие тени, а ежели бросал кто из нерадивых придворных тень на сиятельного султана, так человечек ту тень отрывал и насылал на незадачливого царедворца гнойные язвы и прочую порчу.

Глупости, конечно, но хоть не на пустом месте возникшие. С недавних пор за безумным султаном на прогулку начал утягиваться его племянник шахзаде Ибрагим. Сын Кёсем, плоть от ее плоти, сердце от ее сердца, один из наследников османского трона, ибо, скажем честно, правоверные, детей у Мустафы даже его родная мать уже отчаялась увидеть. И изумлялись царедворцы – почему султанша дозволяет сыну подобные прогулки?

Болтали всякое. И что Кёсем-султан готовит Мустафе смену, приучает к своему сыну исподволь, и что безумие Мустафы заразно, а потому подходить к султану совсем не следует – вот юный шахзаде как-то не уберегся и теперь тоже стал безумным… И, как водится, в словах этих черпак правды тонул в целой бадье лжи. Правда же была проста и незамысловата: со временем шахзаде Ибрагим стал сопровождать султана Мустафу в его одиноких прогулках.

Не один – двое теперь бродили опустевшими коридорами дворца, двое шарахались от призраков, видимых только им двоим и более никому. Двое разговаривали с усопшими и нерожденными.

Не один.

Двое.

А это, правоверные, уже немного другая история…

* * *

Шахзаде Ибрагим толком и сам не знал, когда начал видеть. Точнее, не так – когда начал видеть их.

Наверное, первым был старик. Да, точно, старик с волевым профилем и зоркими ястребиными глазами.

Старик часто ругался с юношей, из правого глаза которого выглядывала маленькая рыбка, смешная и юркая. Юноша был весь опутан тиной и водорослями, а пальцы его правой руки смыкались на рукояти кинжала. Вот только кинжала-то у юноши и не было.

Равно как и левой руки. Судя по ошметкам рукава некогда богатой одежды, там тоже порезвились рыбы.

– Как можешь ты носить мое имя? – разевал рот старик. Ни звука не доносилось из этого рта, но Ибрагим тем не менее прекрасно понимал каждое слово.

Это могло бы быть смешным – неслышный крик, несуществующий кинжал… Но сквозь фигуры обоих просвечивало солнце, и ни стражники, зевающие у входа во дворец, ни редкие придворные, проскакивающие куда-то по ведомым только им делам, старика с юношей не видели и знать не знали об их существовании. Да и существовали ли они, эти двое? Или пылкое воображение Ибрагима нарисовало ему их? Возможно ли, что близость султана и впрямь оказывала тлетворное воздействие?