Мысль, которую встречаешь на этом пути, остается безразличной, как любой человек в колонне марширующих солдат.

Мысль – пусть она даже приходит нам на ум – становится живой только в тот момент, когда к ней прибавляется нечто, уже не являющееся мышлением, уже не логическое умозаключение, так что мы чувствуем ее истинность, не нуждаясь ни в каких оправданиях, как якорь, которым она врезается в согретую кровью живую плоть.

Великое понимание жизни вершится только частично, в лучшем случае наполовину в световом круге ума, другая половина – в темных недрах естества, и оно есть прежде всего душевное состояние, самое острие которого мысль может увенчать, как цветок.

Не обращая внимания на озадаченное лицо Лиона, Джон О'Коннер продолжал словно бы для самого себя и, не переводя дыхания и глядя прямо вперед, договорил до конца:

– Патриотизм, Лион – это вовсе не предрассудок, не заблуждение, как вы мне только что сказали… Да, я не говорю, что для того, чтобы любить ирландцев и Ирландию, надо обязательно возненавидеть Англию и англичан… Дело в другом…

Лион передернул плечами.

– Я не понимаю.

– Все просто: я ирландец, я родился и вырос там, и с самого детства задавал себе вопрос: «почему мы, ирландцы, люди, которых в Ольстере большинство, не можем быть у себя в стране хозяевами?».. Представьте себе, что в ваш дом, – рука аббата, взметнувшись в сторону, указала на особняк Лиона, – что в ваш дом пришел какой-то человек со своим укладом жизни, мыслей, своими представлениями о добре и зле, своей религией… Ну, например, китаец, последователь Конфуция… И он бы сказал, что весь этот дом, все, что в нем находится, включая мебель, домашний очаг, вашу жену, ваших детей, все, до последнего кубического дюйма воздуха, принадлежит только ему одному. А заодно бы заявил, что вы на социальной лестнице стоите куда ниже его, потому что не придерживаетесь конфуцианства… Что бы вы сказали тогда – что вы с китайцем братья? – Аббат поджал губы. – Не думаю.

Доводы Джона были столь просты и убедительны, что все предыдущие доказательства Лиона, чисто умозрительные, рассыпались, как карточный домик.

Немного помедлив, тот произнес с задумчивыми интонациями в голосе:

– Да, конечно же, мистер Хартгейм, то, что вы сказали – верно. Но ответьте же мне на простой вопрос – почему я не могу быть хозяином в своем доме?

Да, это, наверное, и была та ключевая фраза, которая так долго вертелась на языке у аббата и которую он долго не мог произнести.

«Быть хозяином в своем собственном доме».

Джон разволновался настолько, что, усевшись на прежнее место, принялся ерзать на скамейке.

– Ну? За что мне любить англичан – с какими намерениями эти люди пришли в наш дом?

Слова эти прозвучали, может быть, неоправданно резко, но Лион не заметил этого.

Он был настолько поражен простотой и ясностью поставленного вопроса, что так и не мог ответить на него, хотя нужные слова и цитаты из заветной тетради с записями кардинала все время вертелись у него на уме; теперь, после беседы с Джоном, они показались ему не слишком жизнестойкими и не совсем подходящими.

А Джон, еще раз внимательно посмотрев на собеседника и так не дождавшись ответа, поднялся и, как это часто бывало с ним в последние дни – не прощаясь, заторопился к своему дому…


С тех пор беседы с аббатом приобрели уж совсем регулярный характер; теперь Лион уже не стеснялся заходить к нему домой без приглашения – аббат, чувствуя в себе какое-то неизъяснимое расположение к этому немцу, всякий раз очень радовался его приходу.

Поразмыслив на досуге, Лион вскоре пришел к выводу, что Джон О'Коннер, конечно же, прав: для того, чтобы любить ближнего, надо прежде всего разобраться, кто он, и, выражаясь языком аббата, выяснить для себя, с какими намерениями пришел в твой дом; нельзя любить всех просто так, безоговорочно и слепо.

Теперь Хартгейм все больше и больше соглашался со своим постоянным собеседником, и когда тот однажды сказал, что единственный выход для ирландцев – война с «колонизаторами», Лион, следуя логике Джона, пришел к выводу, что он, пожалуй, прав.

Так, совершенно неожиданно для себя, герр Хартгейм стал если и не единомышленником этого странного человека, к которому он все более и более чувствовал непонятную, но такую горячую симпатию, то, во всяком случае, сочувствующим его устремлениям…


Лион, находясь в постоянном напряжении (он все время размышлял о словах аббата; слова эти все время порождали мысли, но они были еще неоформленными, и потому склонный к точности Хартгейм не мог четко и ясно сформулировать их для самого себя), однажды почувствовал, что в последнее время как-то отдаляется от Джастины – порой самому ему начинало казаться, что, наверное, теперь единственное, что связывало их, были заботы об Уолтере и Молли.

Джастина относилась к визитам мужа в дом аббата все более и более неодобрительно.

Однажды она сказала:

– Знаешь, с тех пор, как этот священник поселился у нас под боком, ты стал каким-то странным, все время бродишь задумчивый, точно сам не свой… Ничего не понимаю.

Лион, рассеянно повертев головой, с усталым видом ответил:

– Просто теперь, с появлением в моей жизни этого аббата, Джона О'Коннера, я наконец-то начал задумываться над теми вещами, которые раньше казались мне незначительными, стал искать ответы на вопросы, которые, как я думал, уже давно были мной найдены…

– Я так и знала, – произнесла Джастина, – и все этот О'Коннер…

Лион насупился.

– Послушай… Неужели ты можешь сказать о нем что-нибудь плохое?

Джастина передернула плечами.

– Нет.

– Но почему ты так решительно и враждебно настроена против него? Ведь за все время я не слышал от тебя об этом человеке ни единого теплого слова!

– Я ведь не знаю его так хорошо, как ты, Лион, – ответила Джастина.

– Тем более.

– Тогда ответь: почему же в твоих словах столько недоброжелательности?

Тяжело вздохнув, она опять передернула плечами.

– Не знаю…

Неожиданно улыбнувшись, Лион сказал:

– Просто ты, как и всякая женщина, ревнуешь меня… Так ведь?

– Может быть…

Джастина действительно ревновала своего мужа к этому несимпатичному для нее человеку – и всякий раз, когда Джастине приходила в голову эта мысль, ей становилось очень неудобно перед собой.


Однажды – а это случилось поздно вечером, в дверь дома Джона кто-то осторожно постучал.

Время было позднее – О'Коннер не ждал гостей, и потому, накинув плащ, он вышел на боковую террасу посмотреть сквозь стекло в кухонной двери.

– Кто там?

Из-за двери послышалось:

– Открой, Джон…

Голос был будто бы знакомый, однако аббат так и не мог вспомнить, кому он может принадлежать. Он насторожился.

– Кто это?

– Открой, это я, Кристофер…

Ну конечно же, как он мог забыть – это был голос Криса!

О, как давно они не виделись – Джон уже начинал забывать голос племянника.

Крис, оглянувшись по сторонам, вошел в дом своего дяди и быстро прикрыл дверь, чтобы не впускать в дом холодный воздух.

– Ты один?

– Один… Что случилось?

Скинув куртку, Кристофер прошел в гостиную и произнес негромко:

– Потом… Потом я тебе все расскажу. А теперь, если можно, дай мне горячего чая и постели постель… Я прямо с ног валюсь от усталости!


На следующее утро (Джону, к счастью, не надо было никуда идти, и день был целиком свободен) они с Крисом сидели на кухне.

Аббат, делая микроскопические глотки кофе, выжидательно смотрел на своего племянника, надеясь, что тот начнет разговор первым.

Так оно и случилось.

– Дядя, – произнес Крис, прикуривая, – помнишь, когда-то, может быть года три или четыре тому назад, ты говорил, что если я обращусь к тебе за помощью… Словом, ты помнишь это?

Джон улыбнулся.

– Конечно!

Пытливо взглянув на дядю, Кристофер спросил:

– Ты не отказываешься от своих слов? Тот немного обиженным голосом ответил:

– Знаешь, я ведь никогда не отказываюсь от своих слов, Крис… Если хочешь, я могу повторить их еще раз… Да, всегда, в любой момент ты можешь обратиться ко мне, и я помогу тебе всем, чем только смогу…

– Стало быть, и теперь?

Джон наклонил голову.

– И теперь – тоже…

Неожиданно Крис замолчал.

Аббат, отодвинув чашку с недопитым кофе, спросил встревоженно:

– Тебе требуется моя помощь?

Крис кивнул.

– Боюсь, что да…

– Но почему – «боюсь», – растерянно пробормотал аббат, – помочь тебе, это ведь мне не в тягость. Я с радостью сделаю все, о чем ты попросишь.

– Боюсь, что помощь потребуется куда более серьезная, чем ты даже можешь себе представить.

Нахмурившись, Джон спросил:

– Что-то случилось?

Племянник кивнул.

– Да, случилось.

– Что-нибудь серьезное?

Тяжело вздохнув, Кристофер ответил негромко, но очень выразительно:

– Боюсь, что очень.

– Так что же произошло?

Лицо Криса помрачнело.

– Не сегодня-завтра меня арестуют. Признание это прозвучало столь неожиданно, что Джон отпрянул; конечно же, он прекрасно понимал, что человек, так или иначе связавший свою жизнь с ИРА, может быть арестован в любую минуту, однако и не предполагал, что с его племянником это может случиться так скоро.

– Арестуют?

– Ну да…

– За что?

– У полиции нет никаких веских доказательств моей причастности к ИРА… Если не считать кое-каких бумаг, подлинность которых всегда можно будет оспорить, – ответил Крис.

Глаза Джона расширились от удивления, смешанного со страхом.

– И что ты теперь намерен делать, Крис? Бежать?

Крис вздохнул.

– Это не получится.

– Почему же?

Он махнул рукой.

– Очень долго рассказывать… Да и бежать теперь мне просто не выгодно.

– Но я помогу тебе.

– Дело в том, – принялся объяснять Крис, – что я уже был арестован по подозрению в причастности к взрыву «Боинга» в аэропорту Хитроу…

Джон удивленно поднял брови.

– Вот как?

– Да.

– А я и не знал об этом… Ты что… – голос его дрогнул, – ты что, действительно имел к этому отношение?

Крис поморщился.

– Да нет же…

– Кто же его взорвал?

– Ультралевая группировка, которая несколько лет назад откололась от ИРА. Наши методы показались им слишком мягкими и либеральными. Мы расценили это как настоящую провокацию – сразу же после взрыва самолета начались повальные аресты… Кроме того, эта акция очень сильно уронила наш авторитет – в том числе и среди ирландского населения. За нами установилась стойкая репутация законченных негодяев, кровавых убийц, головорезов… Ведь ни полиция, ни тем более газеты и телевидение, как правило, не вдаются в подобные тонкости – если и произошел террористический акт, ответственность за который взяли на себя ирландцы, то без участия ИРА, значит, тут не обошлось… – Кристофер вздохнул, – конечно же, мы осудили ультра и заявили, что не имеем к этому взрыву никакого отношения. Нам казалось, что такой способ борьбы – слишком жестокий.

– И что же?

Вновь тяжело, еще тяжелее прежнего вздохнув, Крис продолжил:

– Тогда все обошлось – нашелся один человек, честный патриот, который взял вину на себя.

– А теперь?

– Тогда, когда меня задержали по подозрения в причастности к этому террористическому акту, у полиции не было никаких доказательств… Они арестовали меня скорее для профилактики. Как, впрочем, и многих других – кстати, среди арестованных есть и ни в чем не повинные люди – их, видимо, взяли только потому, что они носили ирландские фамилии, или же были шапочно знакомы с кем-нибудь из ИРА, даже не подозревая, чем их знакомые занимаются…

– И что же теперь?

– А теперь английская полиция или спецслужбы – уж и не знаю, кто теперь мной занимается, – обнаружили документы, из которых становится ясно, что я вхожу в руководящее ядро Ирландской Республиканской Армии… Этого более чем достаточно, чтобы упрятать меня за решетку на много лет…

– Может быть, стоит бежать? – пересохшими от волнения губами предложил аббат. – Да, Крис, беги куда-нибудь… Ну, например, на континент. Я помогу тебе.

Крис покачал головой.

– Боюсь, что теперь поздно об этом думать.

– То есть?

– За мной установлена слежка. Ни сегодня завтра я буду арестован – бежать нет никакого смысла.

Откинувшись на спинку стула, аббат спросил:

– Ты что же, Крис – так и будешь сидеть, сложа руки?

Крис, тонко улыбнувшись, ничего не ответил. Аббата эта улыбка смутила, и потому он спросил – но уже с большим напором:

– Так что же ты собираешься делать? Ждать, пока тебя арестуют?

– Вот именно.

– Но ведь это в высшей степени глупо, – запальчиво воскликнул старший О'Коннер, – надо попытаться сделать что-нибудь…