Правда, было неизбежно, что по утрам он шёл на работу, а вечером снова домой, и по дороге он не зажмуривал глаза, а держал их открытыми; так что не могло совсем не случиться того, чтоб сердце у него не забилось чаще при виде пары зелёных глаз на бульваре Сен-Мишель или при виде затылка, над которым копна тёмных волос была отхвачена от уха до уха. И ещё годы спустя он вздрагивал, если из-за угла выворачивал «рено-торпеда» или если в метро в углу вагона стояла женская фигурка в плаще и курила.
Однажды он в рабочее время покинул лабораторию, поднялся на крышу дворца правосудия и нашёл среди стропил, чёрных от столетней пыли и белых от паутины, люк, который открывался в сторону северо-запада. Он открыл это слепое окно и, к своему успокоению, убедился, что вид в сторону банка Франции хотя и был свободен до другого берега Сены, но дальше перекрывался несколькими рядами домов.
Однажды, в четверг вечером, по пути домой у него на глазах на площади Сен-Мишель за круглым киоском скрылась фигурка, в которой он на долю секунды без сомнений опознал Луизу. Он бросился к киоску и дважды обежал его, оглядывая всех удаляющихся прохожих, потом развернулся и ещё раз обежал киоск в другом направлении, но фигурка загадочным образом так нигде и не обнаружилась, как будто испарилась или через тайный люк скрылась под землю.
Ночью, перед тем, как заснуть, Леон мысленно вновь и вновь переживал поездку на «торпеде», часы, проведённые с Луизой в Relais du Midi, и тот остаток ночи до рассвета на опушке леса в пределах видимости Эйфелевой башни. Он с удивлением замечал, что его воспоминания с течением недель, месяцев и лет не тускнели, а даже наоборот становились живее и сильнее. Год от года всё жарче он ощущал её губы на своей шее, и всё сильнее его пробирала дрожь при мысли о том, как она шептала ему на ухо: «Вот здесь меня потрогай, здесь»; слаще, чем тогда, ему казался её запах, и совсем реально он чувствовал под своими ладонями её гибкое, мускулистое, но и неподатливое и требовательное тело, которое было совсем другим, чем тёплая, мягкая покорность его жены; он сохранял в сердце то ощущение, которое было у него с Луизой: то чувство единства и честности с собой и с миром и ограниченности времени, отпущенного человеку.
Изо дня в день он добросовестно ходил на работу, а вечером шутил со своей женой и был нежным отцом своим детям; но по-настоящему он оживал только когда предавался своим воспоминаниям, как старик. Внешне он не очень изменился за те двенадцать лет, что прошли со времени поездки с Луизой; он не потолстел и не похудел, и хотя полысел со лба, тело его в сорок лет было таким же, как десять или двадцать лет назад.
Но молодым человеком он уже не был, недавно он это почувствовал. У него ещё ничего не болело, он ещё не был склонен к унынию, и память его ещё не ослабела, и он всё ещё волновался при виде красивых женских ног. И тем не менее, он чувствовал, что его солнце уже перевалило через зенит. И он больше не хотел казаться молодым и не испытывал потребности сделать себя интересным блестящими гамашами или залихватским котелком; недавно он впервые купил классический твидовый костюм и во время примерки с удивлением и немного забавляясь обнаружил, что он в нём как две капли воды похож на отца своего детства.
Его жена Ивонна не жаловалась. Когда он в то воскресное утро в последний раз поцеловал Луизу на площади Сен-Мишель, вышел из «торпеды», и поплёлся на улицу Эколь, как приговорённый к смерти плетётся к эшафоту, она сделала вид, что он вовсе не отсутствовал всю ночь дома, а всего лишь выходил в булочную или сбегал отнести на поглажку к мадам Россето свои рубашки. Дверь квартиры стояла открытой, из кухни доносился аромат кофе, а когда он взял её за руку и хотел приступить к объяснениям, она отняла руку и сказала:
– Оставь, мы оба всё хорошо знаем. Не надо зря тратить слова.
К безграничному удивлению Леона они провели потом безмятежно приятное воскресенье, как счастливейшая из семей, гуляли в молочном свете ноября по Ботаническому саду и показывали маленькому Мишелю чучела мамонта и саблезубого тигра в естественно-историческом музее, ели лимонное мороженое в Brasserie au Vieux Soldat и дали своему сыночку покататься верхом на мотоцикле на карусели, которая стояла у входа в Люксембургский сад, и всё это время Ивонна на нём висела и следовала каждому его движению, по-кошачьи прильнув к нему своим мягким бедром беременной, как будто у них двоих с незапамятных времён были в жизни одни и те же цели, одни и те же намерения и желания.
Поначалу Леона сбило с толку отсутствие неизбежной драмы. С одной стороны, он дивился великодушию Ивонны, а с другой стороны, тому, что он так быстро изменил своей измене; но потом он понял, что Ивонна победила тем, что присвоила его похождение, сделав его эпизодом их брака. И его новая встреча с Луизой впредь не будет стоять между ними разделительной стеной, а свяжет их общим воспоминанием. По крайней мере, ему стало понятно, что это великодушие зиждется, в конечном счёте, на жестокой неумолимости: на уверенности, что Ивонна на веки вечные принадлежит ему, и что такому высоконравственному человеку, как Леон, во времена кризиса и инфляции в католической стране – такой, как Франция – было бы невозможно оставить своего первенца и свою богоданную, беременную на пятом месяце жену лишь на том основании, что он хотел искать счастья рядом с другой женщиной.
И действительно, для Леона было так естественно, что он остаётся с Ивонной, что это даже не было долгом; ему даже не нужно было раздумывать об этом. Они останутся вместе и никогда не разведутся, поскольку для финальной катастрофы им обоим, во-первых, не хватает не то чтобы страсти, но необходимого количества бессовестности и эгоизма, присущего супружеским драмам при всём благородстве чувств; во-вторых, их брак при всей отчуждённости и дистанции носил братское чувство привязанности, благожелательности и уважения, в котором они никогда друг другу не признавались; в третьих, так получилось, что самую важную связь, которая скрепляет большинство пар сильнее всего – страх перед голодом и нуждой в одиночестве неотапливаемой мансарды, – они ещё ни разу по-настоящему не ощутили.
Было уже темно, когда они вернулись со своей воскресной прогулки домой. Они ели в кухне ветчину, глазунью и хлеб, потом уложили маленького Мишеля спать и тоже отправились в спальню. Под одеялом они в печальном счастье были так близки друг к другу, как давно уже не были, и Леон чувствовал себя, как бы тяжело ни было у него на сердце, связанным со своей женой судьбоносно. Но когда он придвинулся к ней ещё ближе и завернул ей подол ночной рубашки, она сказала:
– Нет, Леон. Это нет. Теперь больше нет.
На следующее утро он отправился на работу как в тысячи других утр перед тем. На газоне в парке напротив лежал иней, улицы были мокрые, платаны чёрные, а под корнями деревьев грохотало метро. На Рождество 1928 года он купил Ивонне на Реннской улице – пустив в дело всё сэкономленное – браслет с жемчужинами, на который она в последние месяцы – стараясь, чтобы он не заметил, – мимоходом безнадёжно бросала алчущие взгляды. После тёплого, как весной, Сильвестра наступила суровая зима 1929 года; в начале февраля, когда Ивонна родила здорового мальчика по имени Ив, на улице Эколь всё ещё лежал смёрзшийся, чёрный от угольной сажи снег.
Три месяца спустя в одно пятничное утро во время похода на рынок Шербурга за «морским волком» для ужина неожиданно умерла мать Леона. Она как раз принимала из рук продавщицы завёрнутую в газетную бумагу рыбу, как вдруг в её дельном мозгу, безупречно функционировавшем пятьдесят восемь лет, сгусток крови закупорил какую-то крайне важную артерию. Она сказала: «Ой, что такое!» – схватилась левой рукой за висок и, падая на мокрую, пахнущую рыбной ледяной водой мостовую, увлекла за собой с прилавка корзину, полную устриц. Когда продавщица, напуганная смертельной бледностью лица своей покупательницы, во всё горло заорала, чтобы вызвали врача, мать Леона отмахнулась и сказала деловитым тоном: «Оставьте, не нужно. Лучше вызовите полицию, она и известит врача и…» После чего закрыла глаза и рот, как будто теперь уже всё увидела и всё сказала, прилегла в сторонке и была уже мёртва.
Погребение состоялось бурным весенним утром, когда в воздухе словно снежные хлопья кружили лепестки цветущей вишни. Леон стоял у разверстой могилы и удивлялся, что ритуал проходит без сучка и задоринки – насколько же до обидного просто похоронить человека, который всё-таки всю свою жизнь был любим, ненавидим или хотя бы необходим, и вот он зарыт, дело его закрыто, и сам он без особых трудов устранён из повседневности.
На следующий день Леон уехал, хотя была ещё только суббота и он мог бы остаться. Он сам себе удивлялся, что так спешил вернуться в Париж, и сердился на себя, что, заикаясь, давал отцу объяснения, словно шестнадцатилетний школьник, прогулявший уроки; лишь позднее ему стало ясно, что со смертью матери его юность окончательно завершилась и что мужчину, которым он теперь был, больше ничто не связывало с Шербургом.
Ивонна оставалась с мальчиками на пару недель в Шербурге, чтобы помочь овдовевшему свёкру при ликвидации хозяйства и переезде в квартиру поменьше недалеко от порта.
По возвращении в Париж она привезла с собой новую привычку, которая поначалу смутила Леона. Она состояла в чёрной клеёнчатой тетради с разлинованными красным цветом страницами, в которую она по утрам, перед тем как встать с постели, записывала свои сны. Леон заподозрил, что клеёнчатая тетрадка является предвестником новых супружеских турбуленций; но поскольку ничего такого не происходило, он истолковал это как запоздалые последствия родов или как повторные толчки землетрясения его внебрачного приключения.
Ивонна со своей стороны не делала тайны, но и не делала события из своей тетрадки, которая всегда лежала на виду на её ночном столике; поэтому Леон некоторое время предполагал, что там могут быть сигналы, адресованные ему. И он взял эту тетрадь в руки, когда Ивонны не было дома, и полистал её. «Ночная поездка на поезде через заснеженный зимний ландшафт, – гласила одна запись, – что-то с лошадью, потом папа на диване». Потом под другой датой: «Леон упражняется в стрельбе в саду – что за сад, откуда пистолет, и во что он стреляет?» Или: «Я с малышами в метро. Дырка в чулке, Ив орёт как резаный. Злые взгляды в нашу сторону. Ужасно стыдно. Поезд бесконечно едет дальше по чёрному туннелю, хочет и не хочет остановиться. Назад в лоно матери земли?»
Так или похоже звучали обрывки, которые памяти Ивонны удалось пронести в состояние пробуждения. В некоторые дни там стояло только: «Ничего, совсем ничего. Разве так бывает, чтобы всю ночь просто было темно?» Леон честно силился развить в себе интерес к ночным движениям души супруги, и поначалу он пытался также интерпретировать символы и метафоры, значение которых было главным образом поразительной очевидностью, и сделать выводы насчёт душевного здоровья Ивонны, состояния их брака и того образа его самого, который создала себе Ивонна. Но поскольку он не узнал ничего нового, со временем он пришёл к заключению, что сны были ничем иным, как продуктами выделения душевного обмена веществ, взирать на которые с любопытством могло быть какое-то время занимательно для очень юной девушки; но что его Ивонна, будучи взрослой женщиной, окажется столь падкой до своих ночных сновидений, очень неприятно его удивило.
В июле 1931 года маленький Ив, который и после двух лет ещё долго не произносил ни слова – причём действительно ни слова, ни «мама», ни «папа»», из-за чего их домашний врач уже тревожно морщил лоб, – наконец громко и отчётливо, с протяжными гласными и однозначно парижским гортанным «р» артикулировал красивое слово «рокфор».
В то лето, к тому же мировой экономический кризис с некоторым опозданием начал свирепствовать и во Франции, и Судебная полиция, подчиняясь министерскому приказу экономии, должна была сократить двадцать процентов своего персонала; Леон избежал увольнения, потому что у него на иждивении было двое маленьких детей, а его жена, которая недолго смогла продержать свой отказ от супружеской постели – из природной доброты, из радости прощения, а также из собственной потребности, в третий раз была беременна.
В апреле 1932 года родился третий сын, который был крещён именем Роберт, и когда на вторые июльские выходные начались большие летние каникулы, отец Леона в Шербурге вышел на пенсию, после ровно сорока лет работы в школе в одном и том же классе, на том же самом стуле, за той же самой кафедрой. Десять дней спустя он положил конец своей одинокой жизни вдовца прямо-таки агрессивно предупредительным образом – тайком приобретя себе гроб подходящего размера и установив его в своей комнате. Он натянул на себя белую ночную рубашку и выпил хорошую дозу касторового масла, а после того, как основательно опорожнился в туалете, он проглотил достаточное количество барбитурата и лёг в гроб. Потом положил над собой крышку, закрыл глаза и сложил на груди руки. Дворничиха обнаружила его на следующее утро. На гробу лежала сложенная записка, адресованная ей, с пятифранковой купюрой, которая была призвана компенсировать её ужас, а также нотариально заверенное завещание, которое улаживало все наследственные дела и устанавливала все детали уже организованного и оплаченного погребения. Ивонна опять-таки провела лето с детьми в Шербурге, чтобы оформить себе во владение квартиру свёкра в качестве отпускного жилья и вступить в права наследства, которое оказалось по-настоящему богатым; после вычета всех расходов для Леона и Ивонны осталась хорошая финансовая мягкая прослойка в Сосьете Женераль в размере нескольких месячных зарплат, которые помогли им – поскольку они обошлись с ними с умом – продержаться десятилетия с минимальными колебаниями и на скромном уровне вести беззаботную в финансовом отношении жизнь.
"Леон и Луиза" отзывы
Отзывы читателей о книге "Леон и Луиза". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Леон и Луиза" друзьям в соцсетях.