Всякий раз было радостно видеть тебя в кругу семьи. Это были экскурсии в другое измерение, взгляд в параллельный мир или в жизнь, которую могла бы вести и я, не случись тогда бомбёжки на дороге или если бы мэр Сен-Люка не заглядывался на мою несравненную лебединую шею; твоя семья для меня воплощённая форма вероятности, трёхмерное сослагательное наклонение, Konjunktiv Irrealis, секулярный вертеп Рождества, живой кукольный дом в натуральную величину, имеющий лишь один недостаток, что мне нельзя с ним играть.

Пойми меня правильно, я довольна своей жизнью и не ищу другой; также я не могла бы сказать, какое решения я приняла бы, если бы у меня был выбор между сослагательным и изъявительным наклонениями. Тем более, что и вопроса такого нет, потому что выбора ни у кого не было.

У тебя красивая семья, и ты красивый мужчина, Леон, тебе к лицу стареть. Раньше, когда ты был моложе, твоя серьёзность могла казаться скучной, но теперь она тебя только украшает. Не начал ли ты уже пить? Мне кажется, у тебя в руке был стаканчик рикара. Или это был перно? О том, что ты с прошлой зимы куришь трубку, мне нечего сказать. Тебя это немного старит. Если бы ты был моим мужем, я бы тебе это запрещала, по крайней мере в квартире. Я, кстати, по-прежнему курю «Турмак»; посмотрим, будут ли эти сигареты там, куда я еду. Если нет, тебе придётся мне их посылать.

Это странно: только теперь, когда нас столь многое разделяет – океан, война, часть света, а то и две, к тому же годы, что уже прошли и пройдут ещё, – я снова могу быть к тебе так близко. Только теперь, когда несколько тысяч километров расстояния берегут нас от секретничанья, вранья и низости и мы наверняка долго не увидимся, только теперь я чувствую себя снова близкой тебе. Лишь вдали от тебя я совсем рядом с тобой, лишь вдали от тебя я могу отважиться открыться тебе, не роняя себя при этом, понимаешь? Разумеется, ты это понимаешь, ты умный мальчик, даже если твоё мужское сердце чуждо этим женским дилеммам и парадоксам.

Я знаю, ты смотришь на всё это более прямолинейно.Ты делаешь то, что должен, и то, что ты должен оставить как есть, ты оставляешь как есть. И если ты в виде исключения делаешь что-то такое, чего не должен, ты всё равно честен с самим собой, потому что мужчина порой в жизни должен делать то, чего не должен делать. Но зато ты берёшь за это ответственность на себя и следишь за тем, чтобы жизнь продолжалась.

Кстати, неправда, что ты не видел меня все эти годы; я уверена, что ты меня узнал тогда на площади Сен-Мишель, когда бегал за мной вокруг киоска. Я просто бегала резвее, чем ты – я ведь всегда была из нас двоих самая быстрая, нет? – и тогда я тебя догоняла, а не ты меня. И когда ты остановился, обыскал взглядом всю площадь Сен-Мишель, я стояла у тебя за спиной; я могла бы закрыть тебе глаза ладонями и сказать «ку-ку». А когда ты повернулся, я в такт с тобой забежала тебе за спину. Это было как в фильме Чарли Чаплина, и люди смеялись. Только ты ничего не заметил.

Итак, я плыву теперь через океан. У меня нет ни малейшего представления, куда мы едем, я не знаю, опасно ли это и когда я вернусь и вернусь ли вообще, и мне даже не объяснили пока, чего от меня ждут; ну да, где-нибудь снова буду печатать на машинке, что же ещё.

В прошлую субботу я ещё, как обычно, ехала на работу в моей «торпеде», которая немного постарела и одряхлела; подшипники и привод полетели, прокладку у головки блока цилиндров снова надо менять, и задняя ось сместилась. Прямо у главного входа меня поймал месьё Тувье, наш генеральный директор. Он бог среди полубогов с бельэтажа банка Франции и обычно мелкую скотинку вроде машинистки с первого этажа вообще не замечает. Но на сей раз он не только взял меня под руку, но и склонил ко мне свою титаническую главу и пробормотал мне на ухо своим тихим, приученным приказывать голосом:

– Вы ведь мадемуазель Жанвье, не так ли? Вы сейчас же поедете домой и соберётесь в дорогу. Возьмите такси, вашу машину оставьте.

– Так точно, месьё. Прямо сейчас?

– Немедленно. У вас всего час времени. Соберите лёгкий багаж на долгое путешествие.

– Насколько долгое?

– На очень долгое. Ваша квартира уже объявлена освобождённой, о вашей мебели мы позаботимся.

– А моя машина?

– Мы вам её компенсируем, не думайте об этом. А теперь быстро, через час вас будут ждать на вокзале Монпарнас.

То был не приказ, то была просто констатация факта. Так я вернулась домой, собрала пару платьев и несколько книг и распростилась со всем нажитым. Оставила я не так много, приличную ореховую кровать с матрацем из конского волоса и пуховым одеялом, да ещё комод, кожаное кресло и несколько предметов из кухонной техники; зато ни одного разбитого сердца, если тебя это интересует, и ни одной верно ждущей души.

Конечно, у меня были в эти годы несколько романов и приключений, ведь проскучать всю жизнь, в конце концов, не хочется; к сожалению, все они очень быстро становились пресными и неинтересными. И со временем мне стало ясно, что с самой собой мне не так скучно, как в обществе господина, который мне не вполне нравится.

Итак, я по-прежнему не связана никакими узами, как говорят; несомненно и потому, что я в силу какого-то чуда природы никогда не была беременна. Во всём остальном удивительно то, как легко можно жить в Париже десять или двадцать лет среди четырёх миллионов людей и ни с кем так и не познакомиться, кроме торговца овощами на углу и сапожника, который дважды в год прибивает тебе новые каблуки.

И как-то, не знаю, почему, мой дорогой Леон, мне всегда нравился ты один. Ты это понимаешь? Я нет. И как ты считаешь: получилось бы у нас что-то, если бы мы проводили вместе больше времени? Мой разум говорит «нет», а сердце говорит «да». Ты чувствуешь то же самое, разве нет? Я знаю это.

По дороге на вокзал все улицы были забиты беженцами. Столько людей, охваченных паникой! Я не представляю, куда они все рвались. Столько кораблей не бывает, чтобы они уместились, а берег, на котором война их не догонит, так далёк. Вокзал и все поезда были переполнены, а по дороге в Лорьян наш поезд продвигался вперёд только потому, что он, будучи спецтранспортом банка Франции, имел приоритет на всей железнодорожной сети.

Пока я сижу в каюте и пишу, солдаты разгружают наш товарный поезд. Ты не поверишь, в моём багаже находится основная часть золотого резерва Французского национального банка, а кроме того тридцать тонн Польского и двести тонн Бельгийского национальных банков, которые мы взяли на сохранение несколько месяцев назад. Вкупе две-три тысячи тонн золота, по моей прикидке; всё это мы должны увезти подальше от немцев в безопасное место.

Наш корабль, «Виктор Шёльхер», транспорт для перевозки бананов, который военно-морской флот реквизировал и перепрофилировал во вспомогательный крейсер. Для военного корабля он выглядит всё ещё по-карибски со всей этой зелёной, жёлтой и красной масляной краской где надо и где не надо; единственное по-военно-морскому серое – это маленькая пушка впереди на баке. Моя каюта находится, поскольку я единственная дама на борту, впереди на мостике, сразу за капитанской.

Здесь очень жарко и душно, как будто мы уже в Конго или Гваделупе. На светло-зелёных крашеных стальных стенах конденсируется влага из воздуха, а на красном стальном полу собираются лужицы с лиловыми разводами. Из сливного отверстия умывальной раковины каждые десять секунд выползают неевропейской жирности тараканы, которых я пытаюсь порешить моим правым башмаком, а от описания туалета, который я делю с капитаном, я тебя поберегу. Я слышала, что на нижней палубе есть второй туалет для восьмидесяти пяти человек экипажа; дай бог, чтобы мне никогда не пришлось даже приблизиться к нему.

Ещё этой ночью, самое позднее утром, мы выйдем в море, всё в спешке сломя голову. Немецкие танки, говорят, уже в Ренне, пару часов назад над нами уже летали «хейнкели» и «юнкерсы» и сбрасывали мины на выходе из порта, чтобы не дать нам удрать. Капитан хочет дождаться прилива в четыре тридцать и на рассвете попасть в открытое море по внешнему краю фарватера между минами и грязевой отмелью.

Разумеется, всё это в высшей степени секретно, я не имею права тебе всё это выдавать; но скажи сам, кого в целом свете может беспокоить, что написано в письме, которое машинистка пишет скромному парижскому полицейскому клерку? Все, что я тебе тут говорю, сегодня уже с большой вероятностью неправда, а потому неважно, а завтра гарантированно пройдёт и будет забыто и лишено всякого значения. К тому же, из того, что я вижу, так и так ничего не удержишь в тайне. Или ты думаешь, что можно утаить существование двенадцати миллионов беженцев? Могут ли две тысячи тонн золота остаться незамеченными? Разве может быть что-то тайное от «мессершмидтов» и пикирующих бомбардировщиков, которые с ушераздирающим воем обрушиваются с небес? Какая секретность, когда все всё видят и никто ничего не понимает? Колокол зовёт к обеду, я побежала!

Между тем опустилась ночь. Я перекусила в офицерской кают-компании с капитаном, офицерами и тремя моими начальниками из банка. Был морской окунь с жареной картошкой, беседа вертелась вокруг мощи войск Вермахта, который, судя по всему, с большой спешкой надвигается на нас и самое позднее завтра к вечеру ожидается здесь; к тому же я узнала, что человек, в честь которого назван наш корабль, «Виктор Шёльхер» – тот, кто в 1848 году отменил рабство во Франции и её колониях. Разве это не замечательно? За кофе господа из дружелюбия за мной ухаживали, пусть и, на мой вкус, несколько слишком привычно и скучающе, без настоящего порыва.

После этого я ходила в город, чтобы сделать необходимые запасы на долгий путь; никогда ведь не знаешь, что тебе предстоит. Мне пришлось ходить довольно долго по тёмным улицам с выкрашенными в синий цвет фонарями и наглухо зашторенными окнами, пока я нашла продовольственный магазин. Я спросила у продавца без особой надежды, нет ли сгущённого молока. Он указал на хорошо заполненную полку и спросил, сколько банок я хотела бы. Двенадцать штук, сказала я в шутку, и знаешь, что? Он их мне дал не поведя бровью. И я взяла ещё шоколада, хлеба и колбасы, и продавец даже не спросил у меня про марки. Сам видишь, больше никакие правила не действуют, всё бывает, и никто не знает, что будет завтра. Так что зачем тайны?

Теперь я сижу снаружи на трапе, здесь дует прохладный вечерний бриз, и смотрю на пирс внизу, на котором кишмя кишат солдаты, занятые тем, что штабелюют тяжёлые деревянные ящики. По четверо достают из раскрытых дверей товарного вагона ящик и волокут его к месту складирования. Мне интересно, сколько же это будет ящиков. Сейчас меня позовут, и мне надо будет идти вниз на разгрузочную платформу и приступать к моей ночной вахте. Машинистка считает ящики золота. Всю ночь я буду сидеть за маленьким столиком и за каждый ящик, который исчезает в недрах «Виктора Шёльхера», ставить чёрточку остро заточенным карандашом на бланке, который я лично разграфила для этой цели.

Позади товарной станции на опоясывающей стене сидят мальчишки в кепках и коротких штанах и смотрят. Их лица пусты, они не шевелятся – трудно сказать, догадываются ли они о том, какие богатства лежат у них под носом.

Официально в ящиках транспортируются артиллерийские снаряды, но здесь в это никто не верит. В это мгновение у меня за спиной стоят двое курящих сигареты корабельных юнг, хвастаясь друг перед другом, что это самые большие золотые сокровища, какие когда-нибудь пересекали Атлантический океан. Может быть, они и правы; я не могу себе представить, чтобы у древних испанцев когда-нибудь лежали в одной куче две тысячи тонн золота. И даже если лежали, им пришлось бы сновать на своих деревянных судёнышках пару дюжин раз туда сюда, чтобы всё это перевезти через океан.

Радио в офицерской кают-компании наигрывает музычку, новостей больше не передают. Только радист может слушать Би-Би-Си. Его зовут Галиани, и он грассирует так, что сразу хочется рыбного супа по-провански, и всё тело у него поросло густой чёрной шерстью, которая выбивается отовсюду из-под униформы. В своё свободное время он любит важно прохаживаться по палубе, как самый информированный человек на борту. Он проходит мимо у меня за спиной и говорит: «Слыхали уже, мадмуазель? Норррвежцы капитулировали». Потом растягивает лицо в гримасу отвращения, сдвигает свой «галуаз» в правый уголок рта и сплёвывает свободной половиной рта. Таким образом, он в последние дни надёжно держит меня в курсе происходящего в мире. «Уже слыхали? Гитлеррр бомбит Лондон». И сплюнет. «Уже слыхали? Верррмахт вошёл в Паррриж». И сплюнет. И всякий раз кривится в своей гримасе отвращения и ждёт от меня изумления, которым я его щедро наделяю. Но оттого что он хотя и хвастун, но в то же время чуткий южанин, он меня всякий раз видит насквозь и обиженно идёт своей дорогой.