В тот вечер перед сном он зашел ко мне в комнату, чего давно уже не делал, и принялся разглядывать мои книги.

— Что ищешь? — спросила я.

— Ничего, просто смотрю, что ты читаешь.

Я чувствовала, он хочет мне что–то сказать, но не делала шага навстречу. Закрыла ставни, включила ночник на комоде, выключила верхний свет.

— Я очень хочу спать. Завтра у меня контрольная работа.

Он сделал такое лицо, будто его сейчас вытошнит. В сентябре, уж не знаю как, он прошел переэкзаменовку, но потом вообще перестал учиться.

Сел на мою кровать, упер локти в колени, обхватил лицо руками. Сквозь пальцы были видны только глаза.

— Мама хочет отправить меня в общину для наркоманов. Я не смогу там…

Я ничего не ответила. Мне казалось, что все это происходит не с нами. Майо в общину? Все кончено. Тревожное чувство сдавило живот. Я вышла из комнаты, сказав: «Я в туалет».

На фотографии, сделанной 25 декабря, через две недели после того вечера, отец стоит между мамой и мной, положив руки нам на плечи. Он снял очки, на нем красный кардиган, который мама подарила ему накануне. Он наклонил голову к маминому плечу и кажется вполне довольным. Я тоже получила в подарок от мамы красный свитер с косами, она сама связала, на фотографии я в нем и в вельветовых брюках.

Смотрю в объектив, улыбаясь, но мне не забыть, какой вымученной и притворной была эта улыбка. На маме восхитительное зеленое платье, которое портниха сшила по маминому эскизу. Мама улыбается, но лицо у нее недовольное. Все утро у нее болел живот, отец сказал, что это из–за игристого вина, которое мы пили накануне.

— В следующий раз куплю настоящее шампанское, хватит с меня этих игристых вин, итальянцы не умеют их делать! — заявил отец. Он всегда повторял, что итальянцы не умеют делать шампанское. Он вообще преклонялся перед всем заграничным, подарил маме швейцарские часы, а Майо и мне — английские ботинки со шнурками, большая редкость для Феррары. В тот год я не приготовила для Майо никакого подарка, как и он для меня, хотя обычно мы дарили друг другу книги или диски, к выбору которых подходили очень серьезно, и писали длинные посвящения на языке, понятном только нам двоим. Мама сделала вид, что ничего не заметила. А папа сказал:

— Они стали совсем взрослые, наши Альмайо, — и улыбнулся. Раньше домашние посмеивались надо мной за то, что я запретила Майо произносить это имя, которое он придумал. Меня удивило, что отец все еще помнил его.

Майо на фотографии в чем–то темном. Ему мама связала длинный белый шарф; он намотал его на голову, как тюрбан, и делает вид, будто играет на пунги, индийском кларнете. Глаза у него широко открыты, словно он гипнотизирует воображаемую змею. Красивый и очень бледный. Это его последняя фотография. Из–за того, что он в тюрбане, следователям она не пригодилась. Я храню ее, но с тех пор ни разу не доставала.

В мое первое сиротское Рождество Франко пригласил меня в «Диану», известный болонский ресторан на виа Индипенденца. Мы всего лишь две недели как стали жить вместе, но он решил не возвращаться к отцу в Турин, а провести Рождество со мной. Тогда я переехала в его квартиру на виа Гуеррацци, где мы живем до сих пор.

К моему удивлению, ресторан был полон. В Ферраре никому бы и в голову не пришло пойти в ресторан в Рождество, ну, только если ты одинок и всеми покинут, как я тогда. Мне показалось, что болонцы по сравнению с феррарцами менее консервативны, умеют наслаждаться жизнью. Тогда я почти ничего не ела, и Франко просто заставил меня попробовать тортеллини с бульоном и индейку, начиненную каштанами, практически запихивая в меня еду. Это был один из немногих его отцовских жестов.

Вначале я ревновала его к работе, мне казалось, что для него наука важнее, чем я, но надеялась, что со временем он станет более нежным. Мне импонировали его рациональность, уравновешенность, с ним я чувствовала себя в безопасности, но все–таки мне не хватало какого–то безумия, страсти. Меня смущала его невозмутимость, его железная логика. Казалось, никто и ничто не сможет тронуть его сердце, разве что Антония.

Наша любовь почти сразу сменилась ежедневными родительскими хлопотами. Я не могла понять его независимости — казалось, он ни в ком не нуждается: ни в старом отце, которого редко навещал, будучи единственным сыном; ни в друзьях, которых у него не было — он считал таковыми коллег по университету; ни, что особенно больно, — во мне.

Я никогда не чувствовала, что нужна ему Со временем он не стал нежнее, он стал ленивей. Если раньше он все свое время посвящал книгам и работе, то теперь — книгам, газетам, дивану и телевизору. Последние несколько лет каждое воскресное утро он читает в постели газеты и почти каждый вечер засыпает перед телевизором. Он был строгим преподавателем, я упрекала его за то, что он хотел только работать и читать. Теперь он постарел, чувствует себя усталым и больше не хочет со мной спорить. Старея, люди не становятся лучше, не нужно себя обманывать. Напротив, они становятся хуже. Замыкаются в себе, становятся раздражительными, придирчивыми, ленивыми. Или сходят с ума, как мой отец.


Если бы мои студенты знали, о чем я думаю, читая им Петрарку:

В собранье песен, верных юной страсти,

Щемящий отзвук вздохов не угас

С тех пор, как я ошибся в первый раз,

Не ведая своей грядущей части[15].


Всю жизнь я рассказываю, что для Петрарки любовь была безумием, ошибкой молодости, моя же ошибка молодости отравила всю мою жизнь.

Удивительно, но мне хотелось бы увидеть Лео: после нашей встречи я перестала испытывать неловкость в его обществе. Кажется, теперь я понимаю, что Тони в нем нашла. Он не просто надежный. Франко, к примеру, тоже надежный, но не такой открытый и внимательный, как Лео. Мне показалось, что Лео с неподдельным интересом относится к тому, что ты говоришь, что думаешь.

Может быть, ему я смогла бы рассказать всю правду. Рассказать про Винсента и про то, чем я занималась в Ферраре последние месяцы перед маминой смертью.

Кроме Франко, я не рассказывала об этом никому.


Антония


Микела приехала на велосипеде и попросила оставить его во дворе гостиницы.

— В ресторан пойдем пешком, — сказала она, кивнув на мой живот.

Мы пошли по дороге, по которой я возвращалась от площади Ариостеа в тот вечер, когда мы с Луиджи были в Чертозе.

— Знаешь, я была на кладбище у бабушки с дедушкой. — Я вспомнила, что именно Микела посоветовала мне туда сходить.

Сегодня на ней светлый плащ, лиловые вельветовые джинсы и сапоги на высокой платформе. Очевидно, от нее не ускользнул мой взгляд, потому что, игнорируя фразу про кладбище, она поясняет: «Без каблуков я коротышка. Кстати, о внешности, знаю, что ты познакомилась с Изабеллой».

— Да, красавица, — отзываюсь я.

— Говорила тебе про Майо, правда? Хочет показать, что все знает, все понимает.

Предпочитаю промолчать.

— Она классная.

— Хулиганка она, — раздраженно отвечает Микела.

На площади Ариостеа Микела останавливается: «Если пойдем прямо по этой дороге, через пять минут будем на месте. Или поднимемся на крепостную стену в обход, это минут двадцать, через ворота Ангелов. Раньше через них входили в город знатные люди — герцоги, послы… Ты как, сможешь?

— Конечно, мне нравится ходить пешком.

— Тебе полезно. Я тоже много ходила пешком, когда была беременной. Ты пьешь?

— Что? — не поняла я.

— Я имела в виду, достаточно ли пьешь воды. Знаешь, что у беременных объем крови увеличивается почти в два раза? Хочешь, открою секрет, как понять, что воды в организме достаточно: если моча прозрачная, значит, все в порядке. Если же нет, надо пить больше.

— Спасибо, я понаблюдаю.

С Альмой мы почти не обсуждаем мою беременность. Может, потому, что ей было двадцать лет, когда она родила меня, и она уже ничего не помнит.

Мы идем по широкому проспекту, вдоль которого тянется парк, и вскоре оказываемся перед Алмазным дворцом. Это здание — как магнит, всегда возникает на пути. Мы же поворачиваем направо на проспект Эрколе I д’Эсте, это та самая улица, которую Луиджи считает самой красивой в Европе. Действительно, она великолепна.

— Как правильно, городская стена или стены? — спрашиваю у Микелы.

— Мы говорим, пойдем на Стену. Когда я была молодой, мы здесь уединялись, а сейчас, видишь, тут бегают.

— Ты с Майо тоже… уединялась?

— Еще как! — отвечает весело.

В конце проспекта Эрколе I д’Эсте — большая зеленая поляна, которая тянется до земляных валов, обсаженных высокими платанами, липами и вязами. Время обеда, и многие действительно бегают по дорожкам или выгуливают собак. Хорошее место, как раз для прогулок, с одной стороны тянется открытое поле, с другой — городской парк.

— Пообедаем в моей любимой хибаре в бывших садах семейства д’Эсте. Этим садам пятьсот лет, — говорит Микела и неожиданно спрашивает: — А ты переболела токсоплазмозом? Ветчина тебе не противопоказана?

— У мамы живет кот, думаю, переболела.

Я не решаюсь сразу задать вопрос про Майо и Альму и расспрашиваю Микелу о ее семье.

— А сколько лет другим твоим детям?

— Марко — восемнадцать, Элеоноре — двенадцать. Разница между всеми детьми — шесть лет.

— Ты назвала сына как Майо? — не могу удержаться я.

Микела пожимает плечами:

— Его отец никогда не думал об этом, надеюсь, ты не станешь обращать его внимание.

Она сказала это так, будто мы сто лет знакомы. Будто мы подростки, задумавшие какую–то шалость.

— Ты собираешься нас познакомить?

— Не исключено. Он гинеколог, вдруг ты решишь родить раньше времени? — подмигивает она мне.

Мы спустились с вала на узкую тропинку, посыпанную гравием, по обеим сторонам которой растет высокий кустарник, живая изгородь. Великолепный лабиринт, в котором мы одни. Слышно лишь щебетание птиц да изредка мягкий шелест шин осторожно обгоняющих нас велосипедов. То, что Микела назвала хибарой, на самом деле небольшой деревянный домик, окруженный деревьями. Во дворе стоят несколько простых столов, покрытых клеенкой.

— Ты не возражаешь, если мы поедим на улице? Сегодня тепло.

Мы садимся на лавки, друг напротив друга. Из домика выходит женщина, у нее зеленые глаза, щедро подведенные сурьмой, она громко обращается к Микеле:

— Привет, Мики, что желаешь: как обычно?

Отмечаю характерный феррарский выговор, как у синьоры Кантони, сестры префекта.

— Спросим мою гостью. — Микела подбородком указывает на меня.

— Ветчина, домашняя колбаса, свежий салат, пойдет? — Женщина разглядывает меня с явным любопытством. — Все натуральное, прямо от производителя.

Зеленые глаза просвечивают меня как рентгеном. Кажется, она принимает меня за иностранку.

— Пойдет, можно и без колбасы.

— Феррарскую чесночную колбасу нужно попробовать обязательно, — настаивает она. — Если хотите, я не буду класть лук в салат.

Не понимаю, какая связь между колбасой и луком, но соглашаюсь:

— Уговорили.

Микела обменивается с трактирщицей довольным взглядом.

Уже в дверях женщина оборачивается:

— Вина не надо, правильно?

— Нет, спасибо, — отвечаем мы хором.

Микела достает из сумочки табак и бумагу для самокруток.

— Приготовлю на потом. Ты куришь?

— Нет.

— И никогда не пробовала?

— Пару затяжек в школе, но меня всегда тошнило.

— Твоя мать в шестнадцать лет курила как турок.

— В жизни не видела ее с сигаретой. А Майо?

— И он тоже. Подростками мы все курили. Майо потом, когда начал колоться, стал курить в два раза больше, а Альма бросила. Я думаю, она панически боялась приобрести зависимость, перестала даже пить пиво.

Ну вот, Микела сама затронула нужную тему, теперь можно спросить о том, что меня волнует.

— Она и сейчас не пьет. Ни вино, ни более крепкие напитки, разве что в исключительных случаях. А когда ты узнала, что Майо колется?

— Сразу же. Я вернулась домой после каникул, мы не могли дождаться встречи. Майо позвонил и сказал, что зайдет за мной, но не зашел. Я ждала его весь вечер, но он так и не пришел и не перезвонил. Я ничего не понимала, это было совсем на него не похоже. На следующий день около полудня я сама ему позвонила, его мама сказала, что он еще спит. В два часа раздался звонок в дверь: это был он. Мы как раз заканчивали обедать, отец был недоволен, а мама тихонько шепнула: «Иди, это Майо». Я же все лето рассказывала о нем.