Мне представляется, что именно прекрасным весенним утром в Китае, в Тяньцзине, следует любоваться свитком, написанным в 1697 году Банда Чанреном: «Цветы, растущие по берегу реки». Банда Чанрен — самый известный из Четырех Великих Художников-Монахов. Его жизнь аристократа была разрушена свержением династии Мин. Начиная с этого времени, он вывешивает на дверь идеограмму немой, отказывается вести любые разговоры, слывет сумасшедшим, беспричинно смеется или плачет, разговаривает с ласточками, танцует перед потрясенными друзьями, распевает по ночам во всю глотку. Его имя означает Обитатель Восьми Высоких Гор. Расписываясь, он довольствуется двумя знаками: kuzhi (плакать) и xiao zhi (смеяться). Это великий мастер трав, бамбуков, рыб, опушек, птиц, цветов. В живописи его почерк распознается сразу и безошибочно, раскрывая все свои грани, словно стихотворение, которое говорит само за себя. Для него не существует стен и вообще какой бы то ни было твердой субстанции. Когда смотришь какой-либо из его свитков, рот наполняется слюной. Вот что пишет он в уголке:

Бесконечный падает дождь, мой корабль не плывет никуда,

Облака летят над моей мастерской среди лотосов,

Вот и юг потерялся из виду,

Передо мною сияющая гора.

Кто хочет — поймет, но очевидно одно: китайскую живопись невозможно поставить в имперфект, потому что она никогда не проявляет себя в настоящем времени. В настоящее время она становится каждый раз заново, а затем прошедшее время сразу переходит в будущее. Сочится, струится, серебрится. Очень близко и невероятно далеко. Мы подписываемся, как и ставим дату, внизу, ближе к могиле, в то время как на китайских свитках, напротив, квадратные, овальные, прямоугольные печати повсюду — и нигде: ты входишь в пространство и затем выходишь, вдохнув его, прочувствовав, прощупав. Гора или море, прожитые изнутри, художник очень далеко, в своей ячейке угла — крошечный рычажок, который по своей воле может их приподнять. Я был там, кажется, говорит он в тишине, это прошло через меня, я все еще там, внутри, нависаю надо всем, я дарю вам это, вы обладаете необходимым измерением. Я тот, кто существует, я плачу, я смеюсь, я замолкаю. Бамбуковые стрелы надменны и преданны, королевства загнивают, белые с черным журавли резвятся поверх крыш, любовники лежат наизготове в своих будуарах, кони оседланы, сосновые поленья сожжены, чтобы изготовить чернила, отобраны волоски для кистей, достойные стать мыслящим зверьем, виртуоз Трех Совершенств (поэзия, каллиграфия, живопись) сочиняет оду красной скале, гимн изысканным утесам, одиноко стоящим деревьям, туманное прощай озеру Дяншан. Трудно, разумеется, сравняться с By Ченом, в 1347-м, и его свитком «Бамбуки и камни», легкие штрихи углем, едва обозначенный красный. Впрочем, можно предпочесть «Виноград» и стихотворение, начертанное на свитке:

Половина жизни моей иссякла, теперь я старик,

Один стою и смотрю, как воет ветер ночной,

Жемчужины, падающие с моего пера, не могут найти покупателя,

Так пускай они рассыпаются среди виноградных лоз.

Какое всеобъемлющее коварство: никогда еще виноградины не были столь зрелы, юны, отравлены, свободны. Мир пуст, торговцы продажны, убегаешь в летящую белизну, грозди падают в сумрачное сверкание. Но вот снова синие, как волны, горы в желтом небе. Расписные гробы заполнены лакированными коробочками в форме уток, человек в профиль оседлал дракона на оранжевом шелке, птица-феникс и рыбы играют, не замечая друг друга, в соснах шелестит ветер. Возле лодки, в хижине под ивами и кипарисами почти неразличимый силуэт, сидя за столом, пишет картину, которую, в отличие от художника, видно хорошо. Самые высокие пики отвесно стоят в тумане. Кто-то бредет по дороге, кто-то ждет. Двое любят друг друга на берегу бухты. Дробь скатывающихся со скал камней напоминает биение сердца. Скользит танцовщица, останавливается, чтобы пропустить вперед луну. Все происходит меж двух миров, и вне, и вокруг, как этот вытянутый в одну линию фазан, или эти птицы возле зизифуса. Дорога теряется в нефритовых горах, обратного пути не найти, вершины встают одна за другой, материя непроницаема, но это заблуждение уже преодолено. Вот мы ближе к чернилам и дальше от потерявшихся путников, а вот водопады. Потоки воды — вертикальные трещины. Крыши касаются неба, дома плывут, эта микроскопическая человеческая фигурка нисколько не противоречит законам перспективы и объема. Болезнь и смерть — это бестактность, которая совершенно исключена. Гон Цзян в своем свитке «Вид на Холодную Гору» использует метод накапливания чернил, он настойчив, он постигает суть. Этот его период получил название Темный Гон: в молодости он был более светлым, но и более ограниченным. Здесь же он вбирает и охватывает все. Чем больше сконцентрировано тело, тем ярче освещено пространство. Маленькая задуманная жизнь, прикосновение к безмерности.

II

У нас имелись свои ночные развлечения, у Доры и у меня, чтобы погрязнуть в привычках, и речи не было. Мы знали, куда пойти в Париже, особенно она. Много званых, мало избранных. Изучение животной природы рефлексов, комизма ревности. Мы делали то, что нужно, и тогда, когда нужно, вот и все. Порой возвращаться ранним утром бывало тяжело. Но сколько смеха, а еще изумления, восхищения, удовольствий. Сожаления? Нет, комплекс вины — это фальшивомонетный двор. Удачи редки, но не настолько, как принято об этом говорить. На этот предмет память лжет.

Наступила весна, парк заполонили гвоздики и розы. Решено было отправиться в Испанию. Дора приобрела более вместительный Остин, шина прокололась в трех километрах от дома на проселочной дороге, мы спикировали в кювет. Колымага покорежена, но ничего не сломано. «Ты в порядке? — Да, а ты? — Надо передохнуть». Выбрались через откидывающийся верх. Дора тут же поменяла машину, и вот мы в Барселоне, под палящим солнцем. Повсюду очень красивые женщины, загорелые, чуть полноватые, в легких платьях, белых или желтых. Дора была веселой, по вечерам она позволяла мне завлекать девиц в «Космосе», кафе на Рамбла, неподалеку от порта, традиционном месте встреч проституток. Ходили купаться на окрестные пляжи, в ту пору они не были еще загрязнены мазутом. Ужинали в Монтжуике, на холме, в лавровой беседке, над ярко освещенной бухтой. Однажды утром я отправился по адресу, оставленному мне Франсуа, но его там уже не оказалось, уехал куда-то на юг, кажется, в Танжер, сказала мне темноволосая неприветливая женщина, на лице которой явственно читалось: «Все французы дилетанты». Заблуждение.

Отправились обратно, ехали в автомобиле. Я вновь вижу эти пыльные дороги, вечерами пляжи и купания в Валенсии, охровая пустыня у Сарагосы, красная ла Мезета по дороге в Мадрид. Машину вели по очереди, разговаривали мало, слушали музыку. У Доры имелся весь Бах в исполнении подруги Клары, Испания из своих ущелий и поворотов, своих прямых дорог, обращенных к солнцу, вдруг упала в глубины «Вариаций Гольдберга», «Хорошо темперированного клавира», французских и английских «Сюит». Я понял, что они любили друг друга, вопросов я не задавал, просто смотрел, как она спит рядом со мной, когда мы катили ночью в поисках прохлады, свернувшись в клубочек, с черным шарфом на шее, далекая и незнакомая, а порой вдруг, выхваченная из темноты светом встречных фар, детски-наивная, замкнутая, расслабленная, маленький драгоценный камешек. В конце концов, совсем уже поздно, отыскивалась какая-нибудь уединенная гостиничка, там ночевали, на следующий день дожидались начала сумерек, уезжали опять. Дни счастливых путешественников полны забавных случаев, им важнее прожить их, чем говорить о них:

— Тебе хорошо?

— Да, а тебе?

— Очень хорошо.

— Спи.

— Иди сюда.

— Вот так?

— Да.

— Тебе не очень жарко?

— Нет, а тебе?

— Нет. Что за день, какая пыль.

— А мне нравится. Мы так далеко. Давай не будем возвращаться.

— Давай не будем.


— Тебе не удалось повидаться с другом?

— Нет. Сейчас его нет.

— Как и нас?

— Как и нас.

— Ты огорчен?

— Нет, это было предусмотрено. Подождем.

— Чего?

— Там видно будет.


Или вот еще:

— Ты переходишь границы.

— Не я, а ты.

— Дурачок.

— Сама дурочка.

— Я люблю тебя.

— О, о.

— Так хорошо?

— Еще.

— Надо же.

И так до бесконечности, мелодия счастливых призраков. В классическом романе неизбежно наступил бы момент, когда в беседу прокрадываются первые признаки раздражения или размолвки. А если ничего этого нет? Если старая религия уже не в моде? Если любовники представляют собой собственный мир? Как это, нет ни ревности, ни горьких воспоминаний, ни скрытой ненависти, ни желания смерти? Так, чуть-чуть, разве что несколько едва заметных толчков, легкое возбуждение. Но это же чудовищно! Недопустимо! Срочно яду!

А яда-то и нет. Я перечитываю свои путевые заметки. Что там в них говорится? Сны, массивы пейзажей, наброски ситуаций. Вновь вижу свою левую руку, сначала посиневшую (несчастный случай), потом полиловевшую, потом пожелтевшую. У Доры немного крови на голове, ничего серьезного, как подтвердил в Мадриде рентген. А потом ночи в Барселоне, отели-бордели, развеселые девицы, быстрая перепалка в баре, выписки из книг, все тех же, Ницше, китайцы, Батай. «Смерть — это в определенном смысле обман». — «Помни, что истина это не незыблемая твердь, но беспрестанное движение, которое разрушает все, чем ты являешься, и все, что ты видишь». — «Нужно не посмеиваться, но смеяться, нужно иметь силы, чтобы взглянуть на то, что этот смех открывает». — «Исступленное время может познать себя лишь в видении вещей, которые наивный мир заставляет играть в очевидное: трупы, обнаженная натура, взрывы, пролитая кровь, вспышки молнии, солнце». Некогда за этими фразами в Испании стояли крупные беспорядки, уличные сражения, баррикады, некая пьяная пара, раненная в гостиничном номере, неистовое синее небо, жестокость эпохи, пятна в глазах, жужжание мух. В романах того времени особу женского пола зовут Дирти. Об этом помнят тогдашние стены, выбеленные известью.

Большинство верило, будто История несмотря ни на что существует, что можно усердствовать, не считаясь с нею: а она сама возьмет тела, укутает их, придаст им смысл, никто не умрет напрасно. Тоже мне. Результат известен. Смерть изменилась, любовь тоже, она стала такой же редкостью, как и История, ее защищают, с ней спускаются в бомбоубежище, вокруг нее организуют линии обороны, решетки, герметичные перегородки, дезинформацию, короткие замыкания, обрыв проводов, исчезновения безо всяких объяснений, маски. Война войн — это любовь: но теперь война эта происходит на уровне клеток, в костном мозге, в дыхании, в молчаливом лабиринте кровеносной системы. Сван, ревнующий Одетту де Креси? Рассказчик, истерзанный причудами Альбертины? Юные мальчики в поту, юные девушки в цвету, профессионалы и профессионалки с их шармом (то есть, простите, шанкром)? Это был великий фильм, допустим, но в кино давно уже не ходят, телевизор оставляют включенным, но без звука, разве что бросить, проходя, взгляд, убедиться, что пропаганда продолжается, дурманящее снадобье из сказки, анестезия капля по капле. Они вполне довольны своими камерами, а чего вы хотите, несчастье следует своим курсом, Биржа своим, раздражаться бесполезно, система только этого и ждет, чтобы ужесточить свой контроль. Достаточно отвернуться. У них вполне ясно видно, что никакой жест не является истинным, никакая интонация, все разыграно с самого начала, слова оказываются искажены прежде, чем их произнесут, чувства заранее записаны на пленку, и плывет плоская сфера, планета в коме. Негодующий призыв, апокалиптический топот, сокрушенные вздохи, сетования и стенания доходят сюда в качестве рекламных придатков телепрограммы. Впрочем, это не мешает нам самим играть порой в кино, ради смеха; Дора, обнаженная, в кресле, ноги скрещены, туфли на каблуках, сигарета; Дора спиной, отвернувшись от зеркала; Дора, опять обнаженная, в коридоре, жанр под названием «сюрприз»; Дора в черных чулках и подвязках, в (или без) своей адвокатской мантии; Дора в ванной, капризная гримаса, довольно двусмысленная, в общем, сплошные отклонения, куда ни глянь. Напускное безразличие, смущение, легкое покусывание губ, бархатистая кожа ног и бедер, бархатистая кожа груди и рук. Ни слова обо всем этом, разумеется, когда съемка окончена.

На этом можно бы и расстаться, прощай, друг для друга мы больше не существуем. Но что это была бы за скука. В этом все и дело.

— Друг другу мстят от скуки.

— Друг другу мстят от духа мести, вызванного скукой.

— Так бывает в семьях.

— Скорее, в обществе в целом. Духовенства во всех его видах. Развлечение из одолжения.