Преклонный годами, не в меру полный, он сидел в кресле и, казалось, дремал, и только шамканье как будто постоянно что-то жующих губ и подымаемые время от времени опухшие веки глаз, из-под которых пронизывающе выглядывали маленькие хитрые зрачки, свидетельствовали, что он не спит.

Эммаус – высокий, сухопарый мужчина лет сорока, с выдающимся лбом и холодными умными глазами – сухим, официальным тоном, не выдавая ни выражением лица, ни жестами своего собственного мнения, бесстрастно докладывал собранные сведения, связанные, однако, им так искусно, что заключения напрашивались сами собой.

– Цезарь, – монотонно тянул он, – проводит время на острове Капри, давая волю своим извращенным наклонностям: его не удовлетворяют уже ни девочки, ни мальчики, он пробует животных. Все дела решает вождь преторианцев, Сеян, перед которым трепещет Сенат, Тиберий же подчиняется беспрекословно. Замыслы Сеяна, говорят, простираются очень далеко. О более или менее значительных переворотах, однако, в Риме ничто пока не свидетельствует, и, пока такое положение будет продолжаться, в покоренных провинциях не предвидятся никакие перемены. Такой смысл должна иметь следующая притча, которую Цезарь рассказал в интимном кругу своих приближенных, – цитирую дословно: «На дороге лежал беспомощный раненый, и множество мух облепило его рану. Один из прохожих, движимый состраданием, видя его беспомощное состояние, хотел было отогнать мух. Но раненый попросил, чтобы он этого не делал. Когда же удивленный прохожий спросил, почему он не хочет, чтоб ему облегчили страдания, раненый ответил: «Если ты прогонишь этих мух, мои страдания только увеличатся: те, что сейчас на мне, уже достаточно напились моей крови и меньше мучат меня, а иногда и совсем перестают терзать; когда же на их место явятся новые голодные рои и набросятся на мое изнуренное тело, я погибну жалкой смертью». Поэтому, заботясь о своих и без того разоренных подданных, я не намерен менять наместников, потому что знаю, что всякая новая муха сосет более жадно, чем старая, насытившаяся, а опасение быть скоро лишенной вкусного куска только увеличивает аппетит». Отношения Вителла к Понтию Пилату остаются по-прежнему натянутыми; Муций Деций, однако, хотя и родственник Пилата, был ласково принят проконсулом, а в Цезарее у Понтия пользовался тоже радушным гостеприимством. Немилость, в которую попал этот патриций из-за Паулины, является лишь притворной. Тиберий посмеялся над его остроумием и осудил его на изгнание, как он выразился, только для примера. Мария из Магдалы, сестра Лазаря, состоит с ним в близких отношениях и часто проводит ночи в его вилле на Офеле. Лазаря с Марфой и Симоном Прокаженным видели в толпе, сопровождавшей Иисуса. Этот рабби приобретает все большую популярность не только в Галилее, но и за ее пределами – в Сирии, Финикии, Самарии и уже в самой Иудее. Со времени его последнего пребывания в Иерусалиме его идеи подверглись значительным изменениям. Как будто бы он забыл совершенно о том, что сам говорил, будто пришел не нарушить закон, а исполнить, что «доколе будет стоять небо и земля, ни единая йота, единая черта не будет вычеркнута из Писания, пока не исполнится все»… Теперь он говорит, что «не приставляют к ветхой одежде заплаты из ткани новой, ибо вновь пришитое отдерет от старого, и дырья станут еще больше»; с нарочитым смыслом повторяет он, что «не вливают вина нового в мехи старые, а должно новое вино вливать в новые мехи», и, насколько можно его понять, это вино и эта ткань – это его новое учение, а старые мехи и ветхая одежда – наш закон.


Голос софера чуть-чуть дрогнул; он прервал на минуту чтение и окинул взглядом лица слушателей. Никодим небрежно усмехнулся, обычно малоговорящее лицо первосвященника приняло серьезное и строгое выражение, у Анны же глаза были по-прежнему закрыты, и казалось, будто он продолжал спать.

– В субботу, – начал снова софер, овладевая минутным волнением, – он врачует, собирает колосья с учениками и утверждает, что суббота создана для человека, а не человек для субботы, и потому Сын Человеческий является господином субботы. Не считается с трефным – доказывает, что то, что входит в уста, не может осквернять человека, а то, что исходит из уст и сердца, ибо оттуда текут дурные помыслы, чувства и деяния, а то, что входит во чрево, выводится вон из тела. Немытыми руками ест у стола чужих. А встретив однажды самарянку у колодца Бир-Иаков, попросил у нее воды; когда же она выразила удивление, что он, как иудей, не считает осквернением принять питье из ее нечистых рук, он не только пил, но и беседовал с ней. Когда она сказала: «Наши отцы поклонялись превечному на горе Геразим, а вы говорите, что в Иерусалиме место, где подобает поклоняться Господу», он ответил: «Верь мне, близится время, когда ни на этой горе, ни в Иерусалиме не будете поклоняться отцу, но близится время, и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться отцу в духе и истине». Все это было записано с его собственных слов людьми, которых мы послали, чтоб они следили за ним. Что касается настроения рабби, оно тоже изменилось: в его кротких проповедях начинают все чаще слышаться ноты строгие и дерзкие: «Не думайте, – сказал он однажды, – что я пришел принести мир на землю, не мир пришел я принести, но меч!» С особенно горячей запальчивостью обрушивается он на ученых книжников и фарисеев – во многих местах и многократно он открыто осуждал их в толпе. Он обвиняет их в том, что все дела свои они делают так, чтобы видели их люди; что они расширяют филактерии свои, увеличивают воскрылия одежд своих, любят возлежать на первых местах на вечерях и восседать за первыми столами в домах молитвы; любят приветствия в народных собраниях, и чтоб люди их звали: учитель, учитель! Он сравнивает их с гробницами, которые сверху изукрашены, а внутри полны костей мертвецов и всякой нечисти. Зато он охотно общается с грешниками и говорит о своем царстве, а когда хотели узнать о его отношениях к Риму, он на вопрос, нужно ли платить подати Цезарю, велел подать ему монету и сказал: «Чье это подобие и надпись?» Когда ему ответили: «Цезаря», – он сказал: «Воздайте же Цезарево Цезарю, а божие Богу». Вообще ответы его то уклончивы, то так неожиданны, просты и изумительны, что наши посланцы находятся в очень затруднительном положении.

Эммаус замолчал, ожидая вопросов.

– Во всяком случае, видно, что это человек недюжинный… – заметил Никодим.

– Но и опасный, – прошамкал Каиафа.

Анна многозначительно кашлянул, давая этим понять, что всякие замечания в присутствии писца неуместны, и тоном приказания проговорил:

– Надо послать наиболее способных, которые могли бы искуснее потянуть его за язык и из его собственных уст уловить его истинные намерения. Расспрашивать при свидетелях для того, чтоб, если окажется нужным, можно было обвинить его с доказательствами в руках. Где он сейчас находится?

– Он идет в Иерусалим. Сейчас он, наверное, минует Сило или Вефиль, а может быть, уже и ближе, – вчера видели некоторых из его учеников в городе.

– Когда он появится в стенах города, сейчас же дайте знать, – сказал первосвященник и махнул рукой, давая понять, что аудиенция окончена…

Эммаус поклонился и вышел.

Наступила длительная минута сосредоточенного молчания, в течение которой каждый из присутствующих взвешивал про себя значение полученных сообщений.

– Я думаю, что этот рабби… – начал Никодим.

– Я полагаю, – перебил его Анна, – что следует рассматривать дела в предписанном законом порядке, чтоб нам не запутаться.

– Правильно, – взял слово первосвященник. – Так вот, по моему мнению, дело обстоит вообще плохо. Пока у кормила правления стоит Сеян с Понтием, как его креатурой, мы без вмешательства проконсула ничего не сможем сделать, особенно принимая во внимание, что, как мы слышали, Цезарь противится смене наместников, а если вдобавок этот Муций, который находится в милости и у Вителла и у Пилата, сможет их примирить, – этот римский пес, спущенный с цепи, покажет, на что он способен…

В бесцветных глазах Каиафы блеснул огонек ненависти, Никодим принял серьезный вид, а Анна перестал шамкать ртом и крепко сжал узкие губы.

Всем им вспомнились те унизительные пять дней и ночей, когда они валялись в прахе перед дворцом Пилата, умоляя, чтоб он убрал из Иерусалима щиты с изображением бюста Цезаря, чем он открыто нарушал закон, воспрещающий ставить какие бы то ни было изображения живых существ. Вспомнилась им снова та минута ужаса, когда на шестой день, собрав их в огромном стадионе, он окружил их тройною цепью солдат и отдал приказ обнажить мечи, угрожая, что вырежет всех, кто будет упорствовать. Они все стерпели, изображения были убраны из города – прокуратор уступил, но вскоре жестоко отплатил им. Он взял на постройку водопроводов всю храмовую казну, так называемый «корбан», а когда возмущенная толпа собралась, чтоб выразить свой протест, перебил до смерти палками, как шакалов, многих верующих. Предшественники Пилата не были лучше… Последний царь, Ирод, не задумался над тем, чтоб повесить над большими вратами храма изображение орла. В своей неистовой жестокости он пролил во сто крат больше крови, тем не менее он не возбуждал столько ненависти, сколько этот гордый римлянин, высокомерное презрение которого, с каким он трактовал не только простую чернь, но даже высших сановников Иудеи, – приводило священнослужителей в бешенство. Поэтому одним из важнейших вопросов, занимавших умы великого совета, явились попытки добиться удаления Понтия из претории.

Были пущены в ход все пружины интриг, влияний и связей, которых было уж в то время у евреев довольно много в столице, как вот полученные только что известия – как правильно заметил Каиафа – разрушали все надежды.

– Чтоб одолеть Пилата и свергнуть ему подобных, надо сначала овладеть Римом, – заявил вдруг Анна.

– Овладеть Римом? – бросил изумленный взгляд на тестя первосвященник. – А где же наши легионы, крепости, оружие?

– Вот где, – ответил Анна и потряс кожаным кошельком. – У них железо, а у нас золото. Их воины покоряют мир, пусть покоряют – торговец все купит, а наш народ весьма одарен в этом направлении, ворота же нашего города поставлены так расчетливо, что через них должны проходить народы Востока и Запада. Наши купцы находятся уже повсюду – и в Александрии, и в Фивах, и в Тире, и в Риме, – по всему миру рассеянные, со священной торой, с лицом, обращенным к ковчегу завета; грезя о Сионе, они копят золото, чтоб когда-нибудь купить все. Прошли для нас времена Маккавеев, мечом Израиль ничего уж не добьется; весы и мера – наше оружие, караван с товаром – наш легион, а лавка – наша крепость. Крепче, чем цепи, золотые нити, которыми нужно все опутать. Как паук, который натягивает по всем углам свою паутину, чтобы душить мух, мы растянем свою сеть по всем углам земли, пока наконец опутанные ею народы отдадутся в нашу власть. Считая себя господами – глупцы, они будут вертеться по нашей воле, как мельничное колесо вертится силой потока. Их колесницы остановятся, как заколдованные, когда мы откажем их осям в мази наших мошон, пойдут, когда мы захотим, но в наших вожжах. Пусть себе восседают гордо на высоких козлах, пусть остаются нашими возницами. Но мы должны это делать тайно, хитро, обдуманно и с притворным смирением, чтоб они не переставали считать себя повелителями и не поняли, в чем дело, раньше, чем сгинут дотла.

Анна прервал себя и опять погрузился в спячку.

Первосвященник с восторженною почтительностью смотрел на заплывшее лицо тестя, Никодим же проговорил с искренним преклонением:

– Умно сказано, только эта работа требует столетий, а времена становятся все более тяжелые, прямо невыносимые; всякий хлыщ, одетый только в тогу, помыкает нами, простой легионер не уступит дороги князю Иудеи, ненависть и презрение преследуют нас всюду, скоро нам придется не только действовать тайно, а зарываться в землю, как кроты: одним декретом Цезаря толпы наших единоверцев изгоняются из городов, другим – четыре тысячи превращаются на острове Сардиния в солдат. Там нас избивают, а здесь Пилат топчет ногами.

– Тем не менее, – заметил Анна, – в столице исповедующих нашу тору теперь уже больше, чем поклонников Изиды. Вера в предвечного среди чужеземцев растет. Все более и более обильной рекой текут сикли и жертвы в пользу храма. Надо иметь терпение – мы пережили иго египетское, рабство вавилонское, узы персидские… Сотни Пилатов отойдут в вечность, народ же избранный останется вовеки.

– Мне кажется, что я найду средство против Пилата, – заговорил вдруг задумчиво сидевший первосвященник. – Если прекрасная, благочестивая Эсфирь сумела подчинить себе враждебного Артаксеркса, обаятельная Юдифь – победить Олоферна, так почему бы красавице Марии не использовать своего влияния на Муция? У этого патриция очень сильные связи при дворе.

– Мария! – расхохотался Никодим. – Да ведь это красивая ветреница, с которой о таких делах даже и говорить невозможно. Это красота, перед которой все только теряют голову и всякие серьезные мысли улетучиваются как дым.