Иисус, казалось, больше уже совсем не страдал. Тело его висело беспомощно, только потухшие глаза не переставали глядеть.

Зрелище становилось настолько однообразным, что толпа зевак стала редеть, и все разбрелись по домам, когда поднялся сильный ветер, свинцовая туча заволокла солнце, землю окутала темно-бурая ночь.

На месте остались только солдаты и группа женщин: Мария Клеопа, мать сыновей Заведеевых, Иоанна, жена Кузы, Вероника и Саломея; из мужчин – Иосиф Аримафейский, получивший от Пилата разрешение убрать тело Иисуса, Никодим и державшийся в стороне Иуда.

Он стоял угрюмый, нервно подергивая плечом, и то взглядывал как будто с укором и презрением на крест, то окидывал хмурым взором скорчившуюся на земле и судорожно вздрагивавшую Марию. Заблистала молния, длительным раскатом пронесся гром, гулким эхом прокатился по горам – и брызнул крупными, редкими каплями дождь. Гроза прошла стороной, и вскоре снова показалось клонившееся уже к закату яркое солнце.

Когда, придя в чувство от дождевых капель, Мария подняла остекленелый взор, глаза Иисуса были уже почти совсем мутны. Он шептал что-то почерневшими губами, и она видела, как легионер, смочив губку водой, подкисленной уксусом из своей фляжки, подал ему ее на длинном стебле иссопа. Христос жадно высосал ее, и как будто на минуту к нему вернулось сознание.

В измученных его глазах засветился чуть заметный огонек.

– Силы мои… вы покинули меня! – промолвил он, а потом все тело его передернула судорога, и из груди вырвался раздирающий, полный отчаяния крик:

– Боже… Боже, зачем ты покинул меня?!..

И с этим мучительным укором, что и бог оставил его, голова его беспомощно упала на грудь, и на посиневших губах выступила кровавая пена.

Мария слушала этот крик и каждое его слово, но не была в состоянии понять, что они означают. Все улетучилось из ее мысли, как дым, она превратилась точно в один клубок издерганных нервов, до того измученных, что она не в состоянии была больше страдать; она дошла до последних пределов муки, и в душе ее наступил момент холодного оцепенения.

Между тем приближался канун субботы, который был бы осквернен, если б казнь не была прекращена. Эта суббота к тому же считалась особенно торжественной, так как приходилась в Пасху. Поэтому по просьбе евреев было решено ускорить смерть осужденных посредством сокрушения голеней, приема, который римляне применяли к рабам и военнопленным.

По приказу Петрония легионеры сокрушили кости разбойникам; когда же они подошли к Иисусу, они увидели, что он уже мертв; однако, чтобы быть вполне уверенным, один из них всадил ему копье в левый бок, около груди.

Потекла кровь, и в тот же миг воздух разодрал нечеловеческий крик Марии, которая, прорвав цепь воинов, припала к подножию креста и так крепко обхватила руками столб, что два легионера не могли ее оттащить.

– Оставьте ее, – сказал центурион. Он приказал снять тела разбойников и, прочитав распоряжение Пилата, оставил тело Иисуса на попечение Иосифа; дал сигнал рожком, выстроил ряды и направился со своим отрядом в город.

– Встань, Мария! – начали уговаривать Магдалину женщины. – Надо снять тело и похоронить пока в гробнице Иосифа. После субботы, – говорили они рыдая, – мы придем его набальзамировать. Сейчас мы только пересыпем пелены миррой и алоэ, которые принес Никодим… Встань, Мария, – нежно уговаривали они ее.

Но, видя, что она молчит и не шевелится, они подняли ее общими силами.

– Кто вы? – посмотрела она на них дикими глазами и, увидев лежавшее на земле тело, снова упала и прильнула запекшимися губами к зиявшей в боку ране. Струившаяся в этом месте, как будто из самого сердца, кровь была еще тепла. Мария долго высасывала ее, а потом, как безумная, стала ползать по земле вокруг тела, как будто ища других ран. Она целовала изодранные гвоздями руки, пробитые ноги, выпила кровавую пену с его губ…

– Мария, мы должны похоронить его до наступления субботы, – пробовал объяснить ей Никодим.

– Что ты делаешь? – рыдали женщины.

Наконец оторвали насильно ее судорожно сплетенные вокруг бедер Иисуса руки и опять поставили ее на ноги.

Мужчины закутали тело Христа в погребальные пелены и понесли к недалеко находившейся, недавно высеченной в скале гробнице. Женщины шли, причитая, и вели под руки ступающую, как будто в сомнамбулическом сне, Магдалину.

Ее омертвелые глаза светились, как гнилушки. Бледное, точеное, как камея, лицо все было покрыто белыми пятнами, точно измазано гипсом, вокруг алых губ горели красные дуги запекшейся крови.

Когда Иисуса положили в пещеру и задвинули камень, Мария, как только ее отпустили женщины, опустилась на колени и с тихим стоном, похожим на писк раздавленной птицы, прижалась головой к каменной плите, по поверхности которой рассыпались ее распущенные волосы, точно золотые лучи.

Уже был вечер, наступала светлая ночь, почти без звезд, меркнувших в сиянии полнолуния.

– Пойдемте домой, уже пора, – прервал торжественную тишину Никодим.

– Пойдем, Мария! – упрашивала Саломея.

Мария без движения оставалась на коленях, застыв и как будто вросши в каменную плиту.

– Оставим ее, пусть выплачет свою печаль, в ночной прохладе отойдет ее измученное сердце, – промолвил с сочувствием Иосиф.

– Как же мы оставим ее тут одну! Вы видите, она беспомощна, как сирота, и может тут еще умереть.

– Хуже всего, что она не плачет, – заливалась слезами Вероника.

– Я присмотрю за ней, – неожиданно заявил Иуда. – У меня время свободно! Меня никто не ждет с пасхой! – хмуро усмехнулся он.

И когда все удалились, он несколько раз оглянулся кругом, подошел к Марии, грубо поднял ее, взял под мышки и проговорил резким, повелительным, почти нахальным тоном:

– Довольно уже, пойдем!

Совершенно разбитая, лишенная последней капли сил и воли, она позволила вести себя, повинуясь, как автомат.

Иуда шел молча. Когда они проходили мимо Голгофы, он мрачно посмотрел на холм и язвительно проговорил:

– Лысый и пустой – точно ничего и не было!

Он задумался и пробурчал:

– Обманщик, простой обманщик!

Он долго вел Марию по неровной, полной рытвин и ухабов дороге, а потом по крутой тропинке в гору. Здесь, над глубоким обрывом, по дну которого струилась узенькая ленточка иссушенного зноем потока, стояла наполовину разрушенная, жалкая, покинутая кем-то мазанка без окон и дверей, с плотно утоптанной на земле глиной вместо пола.

– Вот мой дворец, – едко усмехнулся Иуда. – Садись! – Он растянул на полу соломенную циновку.

Мария присела на корточках, обхватила руками колени и, как лунатик, засмотрелась на луну.

– Надо сосчитать наши капиталы, – тем же язвительным тоном продолжал Иуда, разбил кружку, в которую он, как казначей, собирал для Иисуса и его спутников милостыню, и стал считать медяки.

– Щедрые, ничего! – язвил он. – Одни только стертые лепты и заплесневелые драхмы. Много, много! Всего четыре сикля и тридцать оболов – хорошее царское наследство, – ну, да каков царь, таково и наследство. Шерлатан это был, говорю тебе, Мария, надул он нас всех, водил столько времени за нос и оставил, в конце концов, в дураках. Наобещал с три короба, а ничего не сделал, так вот и сгинул зря… А имел возможности, исключительные возможности… Если б послушался меня! Называл себя сыном божиим, а на кресте признался, что он ничего, что нет у него никакой силы, что отреклись от него и бог и люди… На верную гибель вел он нас. Насчет этих галилейских простаков я мало беспокоюсь, а вот за тебя… Ты ведь, я знаю, заступалась за него перед всеми, и у священников против тебя теперь зуб. Если ты надеешься на покровительство прокуратора, так ты жестоко ошибаешься. Пилат через три дня забудет о тебе, – да, впрочем, подосланные фарисеи сумеют так ловко задушить тебя подушками, что никто и не узнает, что ты умерла от удушения… Куда ты денешься?… Твоя нежная сестрица, в страхе и беспокойстве за Лазаря, я видел, увязывала добро в узлы… В Вифании ты застанешь ворота, забитые колышком… Прислуга разбежалась, и ты была бы сумасшедшей, если б решилась жить там одна. Всем известно, что вы принимали у себя Иисуса, и достаточно одного слова, чтоб толпа разнесла вдребезги этот дом. Под моим попечением еще только, рядом со мной, ты можешь чувствовать себя в полной безопасности… Я оказал большую услугу священникам…

Он посмотрел на Марию.

В лучах месяца ее бледное лицо светилось белизной, как будто маска из мрамора. Глаза выглядели точно стеклянные, правильные, как у изваяния, черты лица были обезображены ободком почерневшей крови вокруг лба.

Иуда содрогнулся, засуетился, схватил тыкву с водой, смочил тряпку и сказал:

– На, обмойся…

Видя же, что она молчит, подошел сам и торопливо, нервно дрожащими руками вытер кровавые пятна и отбросил в угол окровавленную тряпку.

Освеженные водой, застывшие черты Марии на минуту ожили, но вскоре опять застыли в неподвижности.

– Ты слышишь, что я говорю? – заговорил, немного помолчав, Иуда. – Только при мне тебе не грозит ничего, и у тебя теперь больше никого, кроме меня, на свете, кто бы о тебе позаботился.

Но слова его процеживались через сознание Марии, как через решето, оставляя лишь отдельные обрывки.

– Пока ты останешься со мной здесь, – лихорадочно убеждал ее Иуда. – Отсюда мы переправимся в Тир или еще лучше – в Александрию, там у меня есть связи… Ты пойдешь к Мелитте, возьмешь все свои платья, драгоценности… Часть мы продадим и на полученные деньги откроем лавку… Торговля пойдет бойко, – должна пойти… Ты своей красотой будешь привлекать ко мне покупателей, улыбкой поднимать цену, – и пусть я провалюсь сквозь землю, если при твоей красоте и моей ловкости мы не разбогатеем скоро. Я все рассчитал, дело – как золото, все основано на цифрах, а не на каких-нибудь туманных фантазиях, которым мы верили до сих пор, как дураки. К Мелитте мы пойдем завтра вечером вместе, я выберу то, что выгоднее всего можно будет продать… Пока что ты у нее поживешь, отдохнешь, а потом я возьму тебя, и мы с обратным караваном отправимся в Александрию. Слышишь?

Мария молчала.

– Ты слышишь, Мария? – повторил он.

– Слышу, – ответила она.

– Ты пойдешь к Мелитте?

– К Мелитте? К какой Мелитте? – Лоб ее покрылся морщинами, точно от усиленной работы мысли.

– Ну, к этой гречанке, с которой вы там женились. А потом в Александрию… Красивый, живой город, говорю тебе, на берегу моря; товары там и деньги переливаются, как вода, – черпай только и бери… Народу всегда много, точно там постоянный праздник. Весело там поживем с тобой, Мария… Наторговавшись за день, пойдешь вечером рядом со мной, нарядная, на берег, будем слушать с тобой, как журчат волны, поют певицы, музыканты, будем смотреть на суда, на пеструю толпу, а потом вернемся, чтоб отдаться ночным наслаждениям. Я устрою тебе царскую опочивальню, не пожалею ничего, я никогда не был скуп и бережлив… – Он задумался и прибавил шутливо: – Правда, нечего было и сберегать, но теперь будет. Лепта на лепту мало приносит, зато мины и таланты сами множатся. Что, хорошо?

– Хорошо, – повторила она, как эхо, последнее слово.

– У тебя будет все, чего ты захочешь… Даже, даже… ну… любовники, если уж иначе ты не можешь выдержать – только с моего ведома и богатые… Хотя я предпочел бы, чтоб ты сдержала и поблюла себя. Я и один сумею тебя удовлетворить… Я не урод… И ты хорошо знаешь, что природа не поскупилась для меня мужской силой… Что ты молчишь, как мумия? Горюешь? Ну, горюй, только поскорее… Ничего не случилось особенного… Рассказывал людям сказки, чудодей, рассказывал да и помер… Были побольше его и тоже погибли… Что он там такого сделал? Брата твоего воскресил? Ну, об этом можно бы еще много поговорить… Чем он был для тебя? Ты у него в ногах валялась, а он – ничего. Если он не хотел тебя, так, видно, ты не нужна была ему, потому что, значит, он не любил тебя, а если хотел, так значит, был калека и просто-напросто немощен. Это часто бывает у людей такого покроя…, у которых все в душе от духа, а в результате фига… Были у него свои минуты – признаю – недурные идеи, даже мне он голову вскружил, да что с того? Когда надо было действовать, он мямлил. Силой, что ему примерещилась, он обманывал нас, обманывал других и самого себя. Мало бы тебе было от него радости – слабой был комплекции… Каких-нибудь два часа на кресте – и кончился… Я видывал таких, которых несколько дней не могло одолеть… Взять хоть бы этих, Тита и Дамаха; если б им не переломали голеней, ручаюсь, они бы еще дышали. Бог его оставил – он сам сказал… Мне было как-то не по себе сперва, но теперь я вижу, что я был в согласии с богом в ту минуту… хотя не за тем я пошел, клянусь, что не за тем, – он нервно подернул плечом. – Они надули меня, – Он махнул рукой. – Ну, что ж поделаешь! – Он вздохнул и нахмурился. – Ты одна осталась у меня… – заговорил он снова с некоторым волнением. – Я думал было, что все кончено, и был близок к отчаянию… Но когда я тебя увидел, у меня поднялся дух. Я беру тебя после него, точно вдову после брата, и чувствую себя вправе – потому что, право, из всех его учеников я один не следовал слепо за ним, а забегал мыслью вперед, расчищал ему путь… У меня были искренние намерения, – да что ж поделать, тропа была слишком скользкая – нога у меня подвернулась. Я не чувствую себя виноватым, ни капли не чувствую, ни капли… – На лице его выступил лихорадочный румянец. – Если тебе говорили обо мне что-нибудь плохое, так ты не верь, – все клевета. – Отчего ты молчишь?.. Промолви слово… Смотришь все на луну… Что ты там видишь!.. Сияет полная, холодная, как лицо у Анны… Не люблю ее!.. Не могу заснуть, когда она бродит по небу… Что ты там видишь? – пристал он к ней.