– Ничего, – соскользнул с уст Марии страдальческий шепот; лицо ее стало подергиваться, глаза налились слезами.

– Поплачь, поплачь! Хорошо выплакаться… В слезах растает страдание, смоется печаль… Сколько выплачешь – столько забудешь… Это пройдет… Будем думать о себе, а не о том, что в могиле.

– В могиле! – У Марии страдальчески задрожали губы. Она побелела, как известка, и встала, выпрямившись, точно думая куда-то идти.

– Куда? – грубо схватил ее Иуда за руку.

Она молча повернула голову в ту сторону, где был погребен Иисус, и широко открытыми глазами смотрела долго в пространство, высвободила руку из пальцев Иуды и проговорила тяжело сквозь сон:

– Он там… один!.. В могиле… Я должна пойти к могиле!..

Иуда загородил ей дорогу, испытующе посмотрел ей в глаза, точно затянутые паутиной, и проговорил:

– Хорошо, я пущу тебя, чтоб ты оплакала его до конца, но к рассвету ты должна вернуться сюда. Понимаешь? – проговорил он твердо и повелительно.

– Понимаю, – глухо ответила она.

– Ну, так помни!..

Она шла с поникшей головой по скалам и обрывам, ловко, как лань, стройная и изящная, как пальма; развеваемые ветром пряди ее волос рассыпались, как искры, по шее и плечам.

– Мария – моя! – провожая ее хищным взглядом, прошептал Иуда, и его косматая грудь стала высоко подыматься от жгучего похотливого чувства. Он вернулся в мазанку, раздул огонь и поставил котелок, чтоб согреть протухшую кашу.

– Больше никогда уж не буду жрать этой гадости, – усмехнулся он, откинул в сторону пустой горшок, сел на пороге и начал мечтать.

В его разыгравшемся воображении богатство его росло, как на дрожжах, дела шли как по маслу. Голова его горела хитроумнейшими проектами и головокружительными спекуляциями. Ему мерещились собственные корабли, многочисленные караваны, торговые пункты и фактории во всех пунктах земли, сонмы подчиненных, писцов, рабов, вьюки, наполненные золотом. Увлекаемый воображением, он видел себя в роскошной лектике вместе с Марией. Его щекотал восторженный шепот толпы, поражающейся богатством Иуды и красотой его спутницы. Лицо его преисполнилось выражения торжественной важности, милостивая улыбка заиграла на устах, рыжая голова его стала кланяться в обе стороны, точно отвечая на приветствия толпы…

– Недурно, однако, все кончается, – оглянулся он, вдруг очнувшись, кругом, расхохотался и уставился глазами в небо.

Месяц уже побледнел, кое-где мерцали еще гаснущие звезды, подымался легкий предрассветный ветерок.

– Пора бы уж ей вернуться, – подумал он и стал высматривать ее на белеющей в сизых сумерках рассвета тропинке.

Уже рассвело, когда он увидал быстро поднимающуюся в гору фигуру.

Мария не шла, а бежала.

– Иуда! – услышал он еще издали ее страшный, пронизывающий, дрожащий какими-то необычными нотами голос.

– Иуда! – Она вбежала, как буря, волосы ее были совершенно рассыпаны и в беспорядке обвивались вокруг ее растерзанной фигуры, точно всклокоченное золотое руно; лицо ее было все в огне, пылающие глаза полны слез и счастья.

Ноздри ее вздрагивали, высоко подымались раскинутые груди.

– Иуда! – бросилась она ему горячо на шею с криком и плачем, и точно в бреду, наполовину без сознания, то нервно смеясь, то рыдая, она восклицала: – Это все неправда. Напрасно болело у нас сердце… Не было муки… Не было ничего… Он позволил распять себя только для того, чтоб показать свою чудесную силу…

– Что с тобой? – отшатнулся в испуге Иуда.

А она, то сияя, то смертельно бледнея, беспорядочно, теряя каждую минуту нить, прерывая рассказ свой взрывами радости, нежными словами, возгласами любви и ласки, говорила точно в чаду:

– Я подошла туда, к могиле… Ночь сомкнула мои глаза… Я, как слепая, хочу нащупать камень, а тут – нет камня… Пещера открыта… Я заглядываю, не смею перевести дух… О, учитель, мой любимый! А его нет, и только пелены его светятся, свернутые, точно крылья ангела. Я обомлела. Чувствую, как слезы текут из глаз, я рыдаю: где дорогое мое сокровище?.. Опьяняюще пахнут мирра и алоэ, а тут кто-то стоит подле меня и спрашивает: «О чем ты плачешь, женщина? Кого ты ищешь?» Я слышу этот голос, этот голос… Сердце бьется у меня, в каждой жилке кровь ударяет, точно молотком, в висках стук… – Господи! – вырывается у меня в тоске. – Если ты взял его, скажи мне, куда ты его положил, я пойду возьму его… А он мне душевно так: «Мария!» И точно кто открыл мне слепые глаза. – Иуда! – бросилась она опять ему на шею. – Вот так, как я тебя сейчас вижу, стоит передо мной прекрасный мой учитель! Я падаю к его ногам – текут и опускаются на меня, как роса, его слова… слова любви. «Не прикасайся еще ко мне. Скажи ученикам…» Я не помню всего, потому что мне стало так чудно, так сладко, так блаженно, как никогда, как никогда…

Она вся облилась румянцем, потом побледнела, и голос ее оборвался от волнения.

– Когда я проснулась, его уже не было. Я хотела бежать по его следам, но не могла найти их на песке. Еще раз заглядываю в гробницу – она вся наполнена лучезарным светом, а пелены блестят, белые, как снег, душистые, без капли крови. Надо пойти сообщить ученикам. Где мы соберемся, туда он придет. Он сказал мне: «Не сейчас еще, а потом»… Ах… а потом… Иуда, почему ты молчишь? Почему ты не радуешься?.. Учитель наш воскрес, – воскликнула она в безумной экзальтации. Глаза ее горели восторгом, вдохновенные черты лица стали полны неземной красоты. – Надо разыскать учеников. Беги ты в одну, а я в другую сторону. Беги! – И с криком: – Учитель жив! Мой возлюбленный учитель! – она пустилась бежать.

Волосы ее в лучах восходящего солнца пылали, точно зарево, и казалось, будто с горы катится огненный шар, будто летит вихрь и несет пожар в безмолвно спящий город.

У Иуды подкосились ноги. Он беспомощно опустился, как тяжелый мешок, крепко зажмурил веки и сидел без движения – с пылающим лицом, изборожденным морщинами.

Он не верил в воскресение. Тело могли похитить либо наемники священников, чтоб могила его не стала предметом паломничества, либо ревностные поклонники Христа. Отсутствие следов поддерживало его предположение, что Марии привиделся призрак, но вместе с тем убеждало, что этот призрак отнимает ее у него навсегда, а вместе с тем рассыпается в груду развалин все величественное здание проснувшихся надежд. Он весь сгорбился, точно эти развалины легли на него всей своей тяжестью.

Он чувствовал себя, как банкрот, который в одно мгновение потерял до последнего гроша все, так же внезапно свалившееся с неба состояние. И сознание, что он должен снова начать свое прежнее жалкое существование, отнимало у него рассудок.

Он впивался судорожно скрюченными пальцами в свои всклокоченные волосы, до боли кусал губы, и из груди его то и дело непроизвольно вырывался глухой стон.

Наконец он упал лицом на землю и лежал долго, точно раздавленный копытами тысячи пронесшихся над ним коней.

Солнце стояло уже высоко, когда он встал, с лицом, точно обсыпанным золой, и осовелыми, мутными глазами.

Он слышал заглушаемый расстоянием говор шумного, полного праздничного оживления города, смотрел без мысли на сверкающие высокие башни, на ярко блестящий мрамор дворцов и точно облитый расплавленным золотом купол храма.

«Священники! – зашевелилось что-то в его неподвижном, омертвевшем мозгу. – Священники обязаны мне благодарностью», – мелькнуло в сумраке подсознания, и застывшие, точно окаменевшие, черты лица его затрепетали.

Он оживился при мысли, что ему, наверно, удастся получить пока какое-нибудь скромное местечко если не в самом Иерусалиме, так в какой-нибудь из провинциальных синагог, где он найдет сначала спокойное существование, а потом возможность повышения по ступеням иерархии.

Он не смел уже мечтать о немедленном возвышении и горько усмехнулся, подумав о том, как он сам поступается собственными требованиями, и в то же время в глубоких закоулках оправившейся от первого удара души таилась робкая надежда, что, может быть, он получит больше, чем думает, чем надеется…

Он встал, оправил складки своего обтрепанного плаща, завязал в узелок вынутые из кружки деньги и медленным шагом направился к городу.

Размышляя, однако, по пути о том, как священники настаивали на смерти Христа, какую большую опасность видели они для себя в лице учителя, как глубоко они его ненавидели, он все больше и больше ускорял шаги, полный уже уверенности, что от него не ускользнет щедрая награда, подошел к дому Анны.

Обязанности привратника в тот день исполнял Ионафан, тайный приверженец Христа, который знал уже, какую роль Иуда сыграл в поимке учителя, и, хотя вера его была значительно подорвана, он с явным недоброжелательством спросил его сердито:

– Чего ж ты еще хочешь?

– Я хочу видеть твоего господина. У меня для него важные сообщения, – ответил несколько обескураженный недружелюбным приемом Иуда.

У Анны в гостях в это время было несколько членов Синедриона и сам первосвященник, который от имени высокого совета явился к тестю, чтоб выразить ему благодарность за то, что своей искусной постановкой дела Иисуса перед Пилатом он спас поколебленное положение и как-никак вернул исконный престиж приговорам духовного суда.

Когда Ионафан сообщил о приходе Иуды, Нафталим весело заявил:

– И я не без заслуги – здоровая оплеуха, которую я отвесил в соответствующую минуту этому негодяю, облегчила нам поимку. Чего ж он еще хочет?

– Он говорит, что принес важное сообщение.

– Спроси его, в чем дело, – кинул первосвященник.

– Я пришел сообщить, что Христос воскрес, – проговорил Иуда, немного поморщившись оттого, что ему отказывают в личной аудиенции.

Ионафан весь затрепетал. В первую минуту у него мелькнула мысль утаить это сообщение, но он испугался ответственности, и к тому же само известие показалось ему невероятным.

Глубоко взволнованный, он вернулся в зал и проговорил дрожащим, не своим голосом:

– Он говорит, что Иисус воскрес!

– Так он говорит! – раздался всеобщий смех.

– Однако это человек, не лишенный некоторого остроумия, – заметил Анна. – Ему хочется еще раз, и на этот раз по собственной воле, выдать нам «учителя»…

– Я думаю, он рассчитывает на какую-нибудь награду, и считаю, что стоит дать ему что-нибудь, чтоб он не надоедал; такого рода люди могут нам пригодиться, – заметил первосвященник.

– Я тоже думаю, что нужно его наградить, – согласился Датан и вынул пять серебреников.

Первосвященник вынул десять, остальные тоже по нескольку.

– Я даю один, и то только для ровного счета – больше он не стоит, – округлил общую складчину до тридцати Нафталим.

– А я, – пошутил Анна, – жертвую за воскресение рваную мошну. – Он всыпал деньги и, отдавая их Ионафану, сказал: – Дай ему это и скажи, чтоб он здесь больше не валандался, и от себя можешь прибавить ему пинка, если он будет жаловаться, что получил слишком мало.

– Вот тебе, негодный предатель, тридцать монет, и будь ты проклят! – сунул в руку Иуде серебреники бледный от волнения Ионафан и, почувствовав вдруг сразу всю тяжесть сознания, что учителя уже нет в живых, здоровым ударом в грудь вытолкнул его на улицу и захлопнул ворота.

Иуда зашатался и прислонился к стене, тяжело дыша.

«И это, значит, все, – и ничего больше!» – гудело в его ошеломленной отчаянием голове. Одной рукой он судорожно сжимал мошну с деньгами, другою держался за грудь.

Его обдало холодным потом, и он почувствовал, что земля колеблется под его ногами, расступаясь вязкой трясиной, которая обхватывает его, точно липкими щупальцами, и втягивает в бездну за одеревеневшие, как бревна, ноги.

Глава двенадцатая

Ученики сначала не верили Марии, что Иисус воскрес и что она его видела.

Они бегали к могиле, чтобы увериться, – пещера действительно была пуста.

Первыми явились Петр и Иоанн. Разбросанные по всей пещере погребальные пелены без малейших следов крови произвели на них неописуемо глубокое впечатление. Глубоко потрясенные всем виденным и слышанным, они начали собираться в уединенном доме кожевника Ефраима, в предместье Иерусалима, куда пробирались украдкой, с наступлением сумерек, весь день скитаясь вне стен Иерусалима и прячась в ущельях и оврагах. Туда же явились также Варфоломей, Филипп, Симон Кананеянин и Андрей, которым Мария с глубоким воодушевлением повторила рассказ о своем видении. Точная детальность рассказа, искренность и энтуазиазм, которыми дышали ее слова, наконец, принесенные Матфеем новые слухи о необычайных явлениях, какие видели у могилы женщины, пришедшие набальзамировать тело учителя, все более и более убеждали собравшихся, что Христос воскрес.

Все стали проникаться каким-то необыкновенным, полутревожным, полуторжественным мистическим настроением.

Однажды они собрались все в обычный час. Дверь была закрыта, засов задвинут, так как боялись, чтоб вдруг не нагрянула толпа подстрекаемой фарисеями черни. Тишина кругом становилась все глуше, так как по мере приближения ночи шум города начинал замирать. Уже было довольно поздно, когда Филипп решился зажечь лампаду; тусклый свет ее не был в состоянии рассеять таинственной темноты, притаившейся по углам просторной горницы.