Он остановился пред Марией.

– Сколько тебе лет? – спросил он вдруг.

– Двадцать восемь!..

Он внимательно посмотрел на нее.

– Выглядишь ты моложе и хороша собой. Не люблю я молодых диаконисе и вдов в общинах, ибо нередко они возмущаются плотию противу Христа, идут за дьяволом, ища в братиях плоти. Лучше пусть открыто замуж идут и детей явно рожают… А так они ничего не делают, научаются ходить из дома в дом, болтливы становятся, ненужными делами занимаются, говорят, что не пристало… Но тебе разрешаю… Не только диакониссой назначаю тебя – будешь иметь голос в соборах, ежели пожелаешь от таинства духа говорить и пророчествовать… Поедешь с Филоном в Марсилию… Это важная община, она распадается… Легенды, сомнения, бесконечные суждения, которые больше приносят споров и пререканий, чем возвышают дух, множатся там, как сорная трава… Сам не могу, должен идти в Антиохию соединиться с Варнавой. В Марсилию поедешь. Под начало настоятеля Максимина и старших диаконов отдаю тебя, чтоб обратили тебя в очаг, питающий пламень и веру.

– Господин, – стала бормотать Мария, когда он замолчал на минуту, – отпусти меня… Не людям принадлежу я – я вся его, господа, учителя моего, – умоляла она его бессвязным, надрывающимся голосом, вся в слезах.

– Я сказал раз, – гневно нахмурился Павел. – Проводите ее к женщинам, – бросил он деспотически, – пусть оденут ее достойно, как подобает, и приготовят к путешествию.

По данному знаку Симон и Тимофей взяли ее под руки и провели в альков, где ее ожидали с большим любопытством и в то же время сильно обеспокоенные ее пресловутой красотой апостольские сестры.

Глава четырнадцатая

Христианская община в Марсилии не принадлежала к числу очень многолюдных, но ввиду приморского положения города, который быстро рос и привлекал к себе пришельцев из разных стран, имела очень важное значение.

Основанная по инициативе Павла, эта община не встречала никаких препятствий, так как жена Корнелия, начальника римского гарнизона, благочестивая и влиятельная Клавдия, увлеченная обаянием нового учения, окружала ее своей заботой, и благодаря ее содействию было разрешено построить за городом нечто вроде монастыря, с кельями для старейшин и просторной палатой для общественных богослужений. Община эта, однако, доставляла больше всего хлопот ввиду разношерстности входивших в ее состав элементов. Сюда принадлежали туземцы – галлы, греки, евреи, рабы-славяне, кучка римских плебеев, германцы – и каждый из них вносил сюда свои суеверия, остатки прежних языческих верований, свое понимание новой веры.

К тому же старавшийся ввести хоть какой-нибудь порядок настоятель Максимин, человек, склонный к мудрствованию, прибег к наименее подходящему приему – он пытался установить единство веры при помощи логических доводов, и эта система разрушала простой непосредственный энтузиазм, создавая благоприятную почву для всевозможных ересей. Слушатели, продолжая про себя сучить нить брошенных мыслей, доходили до крайних, нередко греховных, заключений.

Толкуя по-своему изречение «Если соблазняет тебя око – вырви его», некоторые стали оскоплять себя; другие пытались общность участия в благах общины распространять на все, – и тщетно желая предупредить как разнузданность, так и крайний аскетизм, Павел слал суровые наказы:

«Во избежание блуда, пусть каждый имеет свою жену, и каждая пусть имеет своего мужа. Кто не в силах воздержаться, пусть вступает в брак, это лучше, чем распалять в себе страсти», – тщетно писал он.

В общине все время царил хаос.

К тому же горячие проповеди Максимина, который то не в меру громил, угрожая муками ада, то, впадая в крайность, возвещал беспредельность милосердия божия, вселяли в некоторых убеждение, что все будет прощено, других повергали в бездну отчаяния, может ли быть человек вообще спасен, и как верующие, так и отчаявшиеся, хотя и руководимые разными побуждениями, грешили в равной мере.

При этом в общине не было никого, кто бы был способен огнем своим увлечь все сердца к богу. Неуклюжие, заикающиеся, слезливые и стонущие призывы диакона Урбана, производившие вначале впечатление, совершенно перестали действовать.

Грек Флегонт в атмосфере раздоров, дрязг и духовной черствости утратил свой дар импровизации величественных гимнов и вдохновенных молитв.

Максимин, видя, как община дает трещины, распадается, посылал гонцов к апостолу, чтоб тот пришел поддержать все своей мощной рукой, и проницательный Павел решил послать туда Марию.

Весть о прибытии Марии, женщины, которая ходила с Христом при его жизни, слушала его проповеди, видела его муки, видела его после смерти и носит, как знак любви к ней господа, стигмы его ран, произвела потрясающее впечатление.

Приказ апостола, чтобы сделать ее очагом, питающим веру и религиозный пламень, стал предметом длительных совещаний, споров и соответственных приготовлений.

Мария была тайно привезена в монастырь и помещена в отдельной келье, чтоб никто, кроме старейшин, не видел ее раньше, времени. По целым дням просиживали у нее диаконы и Максимин, поучая ее, что она должна делать, как отвечать, как вести себя, когда она явится перед толпой.

И беспокоились: эта удивительной красоты женщина, казалось, слушала с напряженным вниманием и не слышала, – глаза ее как будто смотрели все время куда-то вдаль, иногда она окидывала всех недружелюбным, как будто испуганным взглядом, и страдальческая, почти угрюмая улыбка искривляла ее маленькие губы.

На вопросы она не отвечала ничего или отвечала односложно – «да» и «нет», наугад, впадая часто в разительные противоречия.

Минутами вдруг на нее нападали припадки нервного плача, моменты столь сильного раздражения, что все в испуге оставляли ее келью. Диаконы подглядывали, что она делает, и убедились, что ничего; видели только, что она изумительно прекрасна – она действительно была в это время прекраснее, чем когда-либо. Во время продолжительного морского путешествия цвет ее бледно-розовой кожи стал как будто свежее: она немного пополнела; ее формы, точно остановившиеся в развитии во время пребывания в пустыне, расцвели вдруг соответственно годам, и неотразимая красота ее достигла зенита своего обаяния. Перед самым прибытием к берегу прекратилось истечение крови, и раны были уже сухи, но еще очень воспалены.

Чтоб дать народу возможность узнать ее, с некоторым беспокойством, как пройдет ее первое появление, решились наконец собрать под вечер всю общину.

Сошлись все. В обширной палате яблоку негде было упасть. Мария, одетая в черное шелковое, открывающее ее руки и разрезанное на левом боку одеяние, босая, чтоб видны были ступни ее ног, выйдя из кельи, услышала глухой, напоминающий волнующееся море, бурлящий говор.

Когда она вошла, окруженная старейшинами, она почувствовала на себе сотни пылающих сглаз. Говор сразу утих, воцарилось торжественное молчание, безмолвная тишина, прерываемая лишь шипением фитилей горящих на углах лампад, едва рассеивавших царивший полумрак.

– Мария Магдалина, – пронзил ее вдруг дрожащий от волнения голос Максимина, – ты видела Христа, расскажи, каков он был.

– Христос, – затрепетали у нее губы, – учитель мой, был хорош, как никто из людей, которых я видела; глаза его – звезды, волосы, падающие на плечи, – лучи солнца; уста его – невыразимо сладостны; нежные руки белы, как лилии; плащ его – крылья ангела, а тело… ах, тело!..

– Я не спрашиваю, каков был вид его, а каков был дух его, – строго прервал ее Максимин.

– Пусть говорит как хочет, – раздались из толпы голоса протеста.

Мария молчала, широко открытые глаза ее как будто потухли; лицо стало безжизненным; неподвижная голова, обрамленная тяжелыми косами, сияла, как золотая чаша со святыми дарами.

– Ты была грешна, и много, – исповедуйся, сколь много грешна была ты, – обратился к ней старший диакон, чтоб изменить тему.

Мария затрепетала.

– О! Тяжело, но сладостно было ярмо грехов моих, – начала она после некоторого молчания, сначала как будто про себя, тихо, словно сквозь сон, – переплеталось оно с моими годами, сперва поцелуями легло мне на уста, потом на шею, потом на грудь, бедра, потом на все мое тело. Пламенным его перевяслом вязала я мужей, как снопы, и возлежала вместе, а много их было – не сосчитать… Каждый из них имел свой особый оттенок услады, но конец всегда один – крови кипение, безумие и сладость бессилия…

Дрожь пробежала по ее телу, судорожно подернулись уста, она вся загорелась, загорелась зараженная ее трепетом толпа.

– И господь вывел тебя из этой бездны, – проговорил среди безмолвной тишины настоятель.

– О сладостная бездна, готовы сердца наши славить ее! Простри всеобъемлющие руки свои, обними нас, чтоб во сне, что с блаженством граничит, любили мы нежно друг друга, пока не растают дни наши в безбрежности сумрачной смерти… Пускай, как вино, кровь из сердца струится пред господа ликом; тот счастлив, кто им напоится! Как голос господень из камня огонь высекает, как, гласу покорны его, пустыни рождают, – так, голосу женщины этой внимая, я чувствую пламень в груди моей, воскресают иссохшие соки мои… Эгей! Возрадуйтесь, души!.. – неожиданным гимном разразился Флегонт.

– Эгей! – затряслась от возгласов вся палата.

У Марии стали вздрагивать ноздри, грудь высоко поднялась, жгучим румянцем выступила на лице забурлившая в жилах кровь.

– Братья, сестры, – прослезился между тем от волнения Урбан и стал говорить в беспорядке: – Вот перед вами – перед вами та… которая… Христова дева… видите… – повторял он, всхлипывая.

Ему в ответ раздались истерические рыдания. Мария почувствовала на глазах слезы.

– Не плачьте, взгляните на раны Христовы, – заглушая общий шум, прогремел зычный, прерывающийся голос Филона.

– Подними руки, – обратился к ней настоятель.

И вверху показались две белые, как просфоры, ее руки с красными пятнами, точно с лепестками пламенной розы, посредине.

– Гвозди муки его были вот здесь, – указывал среди гробовой тишины Максимин.

– Покажи ступни свои, Мария.

Мария подняла подол платья немного выше щиколоток.

– Вот так были пригвождены ко кресту ноги его.

– Повернись!

Два диакона распахнули надрезанное платье, обнажая ее ногу до бедра и выше, до груди.

– Вот здесь прободали его копьем, дабы увериться, что он умер… вот отсюда брызнула святая его кровь.

– Кровь, святая кровь… – повторили почти нараспев согласным хором диаконы.

– Святая кровь… кровь… – простонала в экстазе толпа всей массой, подвигаясь вплотную к Марии.

– Целуйте эти святые знаменья, – склонился первым настоятель, за ним старейшины, а потом заползали по ногам, по рукам, по бедрам, по груди, по всему телу воспламененные уста – нежные, женские, ласкающие поцелуи, мощные, ненасытные губы мужчин, молодые, гладкие, мягко-пушистые, жгучие и немощные, старческие, колючие, как щетина.

Мария стала дрожать всем телом, извиваться, трястись, как в лихорадке, зашаталась вдруг и упала на землю.

Тело ее металось в судорогах, пена выступила на губах, и дикий шепот, обрывки слов, глубокие, порывистые вздохи, мучительные стоны стали вылетать из ее широко раскрытой гортани.

– Духом вещает, духом вещает, внемлите таинству, – лихорадочно зашумела толпа и застыла в ожидании.

Обрывки слов, выхваченных из разных языков, бессвязный лепет сплетались в какое-то мистическое вещание, из которого каждый слушатель вылавливал свой смысл, в котором находил свои тайны, отгадывал вещаемое ему на его языке пророчество.

Вдруг в углу зала прорезал воздух пронзительный истерический крик. Молодая женщина, Аквила, упала на пол, свернулась в клубок и стала кататься по полу. Обезумевшие руки ее стали рвать на теле одежду, из уст вырывались нашептываемые дьяволом непристойные возгласы.

– Кирие элейсон! Христе, элейсон! – запели хором диаконы среди общего смятения, нервных рыданий, фанатического экстаза, доведенного до крайней степени экзальтации всей общины.

– Кирие элейсон! Христе, элейсон! – гремели подхваченные общим хором торжественные слова.

Среди общей экзальтации подняли окоченевшее в судорогах тело Марии и отнесли в келью.

Когда уже успокоилась Аквила и заснула, повинуясь заклинаниям, Максимин, обессиленный, обливающийся каплями пота, опустился на колени и велел читать «Ave Maria», а потом «Отче наш».

Гасли уже лампады, а утомленная толпа верующих все еще шептала, точно во сне, молитву Иисусову.

Наконец настоятель встал.

– Идите с миром, – сказал он, – теперь только чувствую, что начинаете воистину познавать господа.

И он не ошибался. В сердцах верующих снова возгорелся энтузиазм, и благодаря появлению Марии, можно сказать, стал распространяться пожар, не поддающийся никаким сомнениям веры, и обитель стала вскоре ареной неземных восторгов, пламенных, экстатических порывов, мистических видений.