В круглосуточной кафешке Виви не отрывается от окна, поэтому я сам выбираю блюда из меню. На улице уже стемнело, наши отражения в оконном стекле глядят на нас. Но Виви смотрит не на себя, нет. А куда? В недавнее прошлое? В будущее? Не знаю. Приносят наш заказ. Виви едва надкусывает блинчик. Съеживается, словно ее заставляют глотать мокрый картон.

Касаюсь ее руки.

– Слушай, Вив, я знаю, тебе сейчас кусок в горло не лезет. Но ты поешь ради меня, ладно? Мне будет легче, если я тебя домой сытой доставлю. Согласна, Вив?

Она морщит нос, пытается так отхлебнуть горячего шоколада, чтобы не коснуться губами взбитых сливок. Я нарочно заказал вместо кофе горячий шоколад – хочу, чтоб Вив поспала на обратном пути.

– Вкусно, – говорит Вив.

Но ее руки по-прежнему лежат на столешнице, не тянутся взять чашку. Тогда я своей вилкой делю сардельку надвое, обмакиваю половинку в кленовый сироп.

– Что ж, Вив, придется мне это сделать.

Она хмурит брови.

– ВВВИИИУУУУ!

Старательно и громко произвожу звук, какой, по моему мнению, должны издавать самолеты. Вилка с сарделькой, описав дугу, устремляется ко рту Виви. Дальнобойщик, что сидит за соседним столиком, пялится на нас. Стараюсь говорить с интонациями пилота, даром что отродясь их не слышал.

– Поставщик сарделек просит разрешения на посадку. Конец связи.

Виви натянуто улыбается:

– Нашел время шутить.

– Какие шутки! Капитан воздушного судна майор Сарделл просит разрешения совершить аварийную посадку.

Пытаюсь воспроизвести шумы в неисправной рации, затем – обрыв связи.

– Вззз. Ииии. Кхе-кхе-кхе.

Вив смеется, на миг открывает рот. Этого достаточно, чтобы сунуть в него кусок сардельки. У Вив сразу выпячивается щека.

– Ладно, уговорил.

Она съедает всю сардельку и до капли, до осадка выпивает горячий шоколад. И вдруг ни с того ни с сего начинает хохотать. Чуть не задыхается от смеха. Звучит по-дурацки, но в то же время музыкально – потому что Вив есть Вив.

Сквозь смех она пытается объяснять:

– Представляешь, я туфлями прямо ему в дверь запустила. Не представляешь? Я, если честно, тоже.

– Что, серьезно?

– Ну да. Это я помню, а дальше – как в тумане. Будто я вырубилась на время. Но насчет туфель все точно. Тут я уверена, потому что… потому что туфли-то пропали!

Она вытирает губы бумажной салфеткой. Щурится, будто пытается вспомнить события давних лет.

– Я бежала от его дома, а он взял и дверь захлопнул, чтобы спокойно своей жене что-нибудь соврать насчет меня. А туфли – они мне мешали, и вдобавок я такая злая была, ужас. Вот я их и скинула да как запущу прямо в парадную дверь. Одну за другой! Наверно, каблуки им обивку-то попортили. Знаешь, мне сразу тогда полегчало. Прямо здорово стало, честное слово. Я это очень хорошо помню. Я, когда на «Веспу» садилась, победительницей себя чувствовала. Но это быстро прошло. Почти сразу. Мне стало так тоскливо, я думала, грудная клетка разорвется с тоски.

Да, я знаю, как это бывает. Еще я знаю, что эмоции идут из мозга. Тогда почему болит не голова, а грудь? Почему кажется, будто человек все чувства носит в груди?

Расплачиваюсь за ужин, и вот мы снова катим по хайвею. Машин мало. Для фона Виви включила радио. Она говорит без остановки, продирается сквозь поток эмоций. Я молчу. Раз Виви решила выговориться – пусть выговорится.

Да, она теперь понимает: мама хотела оградить ее от негатива. Но только она так зла, так зла. Маме ведь невдомек, каково Виви было узнать, что отец всю дорогу алименты платил. И что от своей жены скрывал внебрачную дочь. Хорошо это, что отец поддерживал ее маму материально? Или, может, он покупал ее молчание? Виви не знает. Она только одно знает: если отцу придется развестись, она не станет раскаиваться. Нет, конечно, человек имеет право на тайну. Но не на такую же. Завел дочь на стороне – изволь признаться супруге, а как иначе?

– Он просто крыса; крыса, крыса! У меня в голове не укладывается, Джонас, как можно быть такой крысой.

Виви трясет головой. Она все еще в скверном настроении, но, по крайней мере, из ступора вышла.

– Есть люди, которые думают, что каждому ребенку полагаются оба родителя, притом любящих. Вот просто полагаются и все. А я не считаю, что это правило такое. Человек рождается одиноким и умирает одиноким. Есть у тебя любящий родитель – ну, повезло, значит. Понимаешь, я совсем не страдаю, что мама меня одна растит. Правда-правда. Мне ее достаточно, я горжусь ею. Она все правильно делает, хоть мне порой так досадно на нее, что я ее картины сжечь готова. То есть дело не в этом. Не в том, что у меня только мама. Дело в том, что я семнадцать лет жила с мыслью, будто мой папа – рок-музыкант, не созданный для отцовства и для супружества. Меня это задевало, конечно, но я понимала: папа меня зачал случайно и просто не мог взвалить на себя ответственность. А что оказалось? Оказалось, он – вполне себе ответственный, законопослушный и все такое. Добропорядочный семьянин, а вовсе не свободолюбивый маргинал. Он и так уже был отцом – так почему от меня отказался? Я ему такой же точно ребенок! И вот теперь мне придется смириться с фактом, что мой отец – гнусный и подлый тип. А ведь половина генов во мне – от него, гнусного и подлого.

Виви замолкает, может, чтобы я как-нибудь отреагировал. Мысль появляется так внезапно, что я не уверен – моя она или не моя? Мы с Виви уже несколько недель вместе; и мне порой кажется, Виви изменила состав моего мозга. Может, нейроны по-своему переставила, не знаю.

– Вив, а вдруг он – не твой отец?

Боковым зрением вижу, как она поворачивается ко мне, глаза вспыхивают.

– Мало ли что там современная наука говорит. Эти ученые – они просто с тобой не знакомы. В смысле, твоя мама – действительно твоя мама, а вот папа у тебя, может, вообще Лунный человек. Понимаешь, я не удивлюсь, если окажется, что у тебя половина генов – лунные.

В машине тихо-тихо, тишина угнездилась между нами, как кошка.

– Джонас Дэниэлс.

Виви называет меня полным именем – это у нее привычка такая. Только сейчас она говорит шепотом и качает головой.

– Я тебя не сто́ю.

Она снова надолго замолкает. Берет мою ладонь, цепляется за меня. Мимо летят мили, приближая нас к дому. Я рулю одной рукой.

Глава 17

Виви

В моей комнате время остановилось. Мобильник разрядился еще вчера, и я не стала его заряжать. Никуда не выхожу – только в ванную, в ту, которая поближе. Правда, я приняла душ, чтобы не приставали. Чтобы дали печальной блондинке спокойно рисовать черные орнаменты и пришивать к ободку черную вуальку. Потому что печальная блондинка хоронит нынче отца, что жил в ее мечтах и, пожалуй, в плавучем доме, где повсюду висят и лежат пестрые коврики.

Сегодня я рисую автопортрет по отражению в большом зеркале. Широко расставленные глаза, ничем не примечательный нос. Детально прорабатываю подбородок. И волосы. И плечи. И свитер, соскользнувший с одного плеча. Соскабливаю нарисованное, начинаю сначала. Стремлюсь к совершенству и достоверности. Форма губ, фактура свитера. Работа занимает несколько минут. Или часов. Или дней.

Когда мне удается достичь полного сходства, когда с листка, как из зеркала, мрачно глядит вторая Виви, я прикрепляю автопортрет к мольберту. Подвожу глаза черной краской. Краска жидкая, стекает на щеки. Так и надо. Смешиваю лиловую, черную и белую краски, рисую на плечах бутоны кровоподтеков. Похоже на размазанные фиалки. Губы крашу в рубиновый цвет. Рубиновый. Как имя – Руби. Как укус. Отмахиваюсь от него, и все мажу, мажу, не жалея краски, и вот она растекается вокруг рта, будто кровь.

Без всяких церемоний перечеркиваю себе глаза черным карандашом.

Может, после приклею что-нибудь на веки.

Наверно, любая другая мать пришла бы в ужас от такого автопортрета. Моя мама долго смотрит на меня, гладит по плечу, говорит:

– Я тобой горжусь. Ты молодец, что посредством творчества пытаешься справиться с негативными эмоциями.

Это я и сама знаю. Еще я знаю, что мой отец – никакой не музыкант. Когда он познакомился с мамой на концерте в Беркли, он оканчивал аспирантуру, готовился получить степень доктора философии. Он был почти на десять лет старше мамы. Показался ей ну очень высоколобым, но не из разряда ботаников, вовсе нет. Поразил ее воображение своей прической – волосы закрывают уши, неслабая борода. Как его занесло на концерт? Очень просто – отмечали день рождения приятеля, такого же аспиранта.

Что характерно – он не надел в тот вечер обручальное кольцо. Должен был, а не надел.

И еще: у меня есть единокровные брат и сестра. Когда мама мной забеременела, моему брату было два года. Сейчас он учится в колледже. Сестра тремя годами младше меня. Ни сестра, ни брат не знают о моем существовании; то есть не знали до сих пор. Я к ним родственных чувств не испытываю, у нас ведь ничего общего, кроме половины генов. Можно вообразить, что половина генов – это очень много. На самом деле – нет.

Отец с самого моего рождения платил алименты. Часть денег мама помещала в банк – мне на учебу в колледже. Часть тратила на продукты, аренду жилья и прочее – до недавнего времени, когда наконец-то начали продаваться ее картины. Пару раз на отцовские деньги покупала мне пальто и оплачивала няню, чтобы поработать дополнительные несколько часов. Об этом мама говорит с виноватыми интонациями. И зря. Насчет его денег у меня противоречивые чувства. С одной стороны, должен же он хоть формально нести ответственность за то, что поступил с нами как последний подонок. С другой стороны, моя душа восстает против таких подачек. Ничего мне от него не нужно.

Ногтями впиваюсь в автопортрет, прямо в сырую краску. Остаются тонкие бороздки.

Поздно; слишком поздно. Я уже кое-что приняла от отца. Вот мои – то есть его – проклятые глаза. Выцарапать бы их ко всем чертям! Может, каждое мое проявление черствости было вовсе не подростковым эгоизмом, как бурчала себе под нос мама. Может, это отцовский характер лез изо всех щелей. Может, у меня генетическая предрасположенность к безудержному потребительству, к нарциссизму, ко лжи.

– Я ни о чем не жалею. Я ни дня в жизни не жалела, что родила тебя, слышишь, Виви? – говорит мама, и отчаяние в ее голосе заставляет меня кивнуть.

Конечно, я слышу; я и сама знаю, что для мамы во мне заключен весь мир. Она мне это всю жизнь внушает. Мама откашливается.

– Бедная моя девочка! Прости, что не сумела дать тебе папу, которого ты заслуживаешь.

Не могу отделаться от ощущения, что я – уже не та Виви, какой была несколько дней назад. Не знаю, как вести себя в новой версии. Только одно знаю: возврата к мечтам и вариантам не будет. Я получила ответ. Не тот, который хотела.

Не скажу, что ненавижу Джима Буковски, потому что вообще стараюсь не впускать ненависть в свою жизнь. Потому что… вы и сами знаете, какое ощущение возникает воскресным вечером, ну, когда возвращаешься к действительности, понимаешь, насколько плохо распорядилась свободным временем, не сделала домашнее задание, а завтра, и послезавтра, и послепослезавтра надо рано вставать в школу, и вообще… Что ж, очень надеюсь, теперь это чувство будет преследовать Джима Буковски всю оставшуюся жизнь. Но чтобы ненавидеть… Нет.

Звонят в дверь. Плетусь открывать – мама ненадолго отлучилась. На пороге стоит офицер Хайаши, в форме, с серьезным лицом, весь из себя деловитый, будто по вызову явился.

– Ты не была на завтраке.

Таращу на него глаза.

– Может, тебя кто обидел? Кого арестовать?

А вот это неплохая идея.

– Будете в Беркли – можете арестовать моего отца на том основании, что он – хорек вонючий, меня знать не желал и сам факт моего существования его бесит.

– Тут скорее в слабоумии надо обвинять.

Офицер Хайаши супит брови – точь-в-точь сторожевой пес, только зарычать осталось. Сейчас посочувствует, скажет, что от таких дочек только кретины отказываются. Но Хайаши суровеет лицом.

– Жизнь есть жизнь. Придется смириться.

Смириться? И только-то? Почему мне раньше не посоветовали? Уж я бы смирилась! Ладно, еще не поздно. Прищуриваюсь.

– А у вас-то у самого дети есть?

Хайаши пропускает вопрос мимо ушей, разворачивается.

– Тебе надо подзаправиться и проветриться. Нечего торчать в четырех стенах.

И он уходит прежде, чем я соображаю сказать что-нибудь примирительное. Поэтому я громко хлопаю дверью и варю себе черный-пречерный кофе. Изо всех сил шурую поршнем френч-пресса.

– Ты в кухню спустилась? Вот и умница, – говорит мама, входя, позвякивая ключами.

Кажется, сегодня третий день с поездки в Беркли.

– Помнишь, Вив, сегодня должны были доставить твой подарок? Вот его и доставили.

Поднимаю взгляд над кофе. Мама так и стоит в дверном проеме, из-за стола не видно, что она прячет за спиной. Вдруг мама наклоняется, и я слышу легкое царапанье, топот маленьких лапок.