– Джонас, – шепчу я. – Можешь ты сегодня ко мне прийти? Ночью?

Он отвечает почти без раздумий:

– Могу. Главное, предупреди Сильвию, чтоб шум не поднимала.

* * *

Я впускаю Джонаса, когда мама уже закрылась у себя в спальне. Лежим на смятых простынях. Пушистый бок спящей Сильвии ходит ходуном в изножии кровати. Сильвия похожа на пончик, щедро посыпанный сахарной пудрой. Мы с Джонасом долго не можем заснуть, возимся, по ухабистой дороге продвигаемся к умиротворению. Мы похожи на дымок над чашкой чаю – вертимся, выгибаемся, меняемся местами. Нет нам покоя.

Наконец моя голова ложится ему на плечо, и я слышу, как его дыхание замедляется и губы чуть раскрываются, словно у спящего ребенка.

– Джонас, – зову я шепотом, чтобы проверить, уснул он или нет.

– Все в порядке, – отвечает Джонас, не открывая глаз, не просыпаясь. – Все в порядке.

Даже во сне он бормочет эти слова, будто столько раз произносил их, что они у него теперь – настройка по умолчанию. Сколько ему боли выпало; сколько любви хранится в его щедром сердце. Оно дало трещину, а Джонас все-таки еще шире его раскрывает, чтобы и меня тоже впустить. Наверно, ему очень больно, и дань слишком велика, и запасы не бесконечны, их уже так мало осталось.

Сонный Джонас продолжает меня обнимать. Даром что он в бессознательном состоянии – я под его защитой. Так мы лежим, и недорасписанный потолок спальни смотрит на нас.

От этой мысли сердце наполняется, разбухает – чтобы разбиться, не выдержав.

Глава 18

Джонас

Вернувшись после обеденной смены, застаю дома Феликса. Они с мамой сидят за кухонным столом. Пьют кофе. Болтают, как старые приятели. Мама в джинсах и в рубашке с воротником на пуговицах.

Я будто открыл портал во времени, перенесся на без малого восемь месяцев назад, когда у меня была мама, регулярно мывшаяся в душе; человек, а не призрак.

Месяца два назад я бы подумал: слава богу, наконец-то прогресс. Сейчас – не обольщаюсь. Мама отучила обольщаться. Это все спектакль для единственного зрителя – Феликса. Для нас, собственных детей, она даже на день не потрудится ту же роль сыграть.

– Привет, дружок, – говорит мама, уловив мое присутствие.

– Привет.

Лучше отвечать односложно. Лишнее слово вполне может нарушить баланс. По крайней мере, у меня такое чувство. Вспоминаю фильм-сказку, который очень любит Лия. Там ведьма придает себе облик прекрасной принцессы. Но в зеркале отражается то, что есть на самом деле. Так и здесь: если подойти к маме с кастрюлей из нержавейки, блестящий округлый бок отразит настоящую маму – в пижаме, с припухшими веками.

– Я, Mani, воспользовался советом дочки, – объясняет Феликс, указывая на бумаги, что разложены по столу. – Позвонил с утра твоей маме и спросил, не займется ли она ресторанной бухгалтерией.

– Наши счета в порядке?

Спрашиваю, отлично зная: Феликс правды не скажет.

– Будут в порядке, – отвечает вместо Феликса мама. – Мы сейчас пойдем в ресторан, там я просмотрю бумаги. Побудешь с младшими? Сайлас и Наоми вернутся через час, максимум – через два; сменят тебя.

Прищуриваюсь. Отвратительно, что мама преподносит как новость то, что я и без нее прекрасно знаю. Она здесь больше не рулит, в этом доме; но перед Феликсом хочет доказать обратное, вырывает руль у нас, троих старших.

– Конечно.

Феликс собирает бумаги, мама, идя за ним к двери, чмокает меня в щеку. Мне изрядных усилий стоит не отшатнуться. Незачем маме делать вид, будто ей полегчало. Надо, чтоб ей действительно полегчало.

Иногда мне хочется уснуть года на два, на три. Может, я уже буду тогда студентом колледжа. Может, отпадет необходимость тащить семью на буксире. Через три года наш семейный фургон, глядишь, уже и сам как-нибудь покатится.

Дремлю на диване. Меня будит Бека, говорит, что голодна. Готовлю сэндвичи с курятиной и заставляю младших съесть помимо сэндвичей еще и зеленый салат. Потом мы с Лией у нее в комнате играем в лошадок. Пластиковые такие лошадки, целый набор, и чего только каждой не полагается – и щетки, и цветочки для украшения грив, и ленты для хвостов. Не успели мы все это добро вытащить, разложить, как услышали крики снизу. Ну конечно – Бека с Исааком снова ссорятся.

Потом что-то со звоном падает. Черт.

Говорю Лие:

– Будь здесь.

Спускаюсь.

Исаак и Бека все еще дерутся. На сей раз не поделили пульт от телевизора. Оба красные, потные, всклокоченные. Слава богу, телевизор цел. Разбита рамка для фото, лежит лицом вниз на тумбочке рядом с яблоком раздора, в смысле рядом с пультом.

При моем появлении Бека с Исааком одновременно кричат:

– Это он сделал!

– Это она виновата!

Перевожу взгляд с одного на другую. Бека не выдерживает:

– Я первая пришла, и вообще, он знает – я это шоу всегда смотрю!

– Тупое шоу, тупое! А по другому каналу про динозавров передача, я еще на прошлой неделе ей сказал, я ждал!

Исаак предпринимает очередную попытку заграбастать пульт, которым пока завладела Бека.

– Прекратите.

Хватаю его за руку.

– Дай сюда пульт. Никаких динозавров, никаких шоу, вообще никакого телевизора. Ведете себя, как детсадовцы.

– Но… – возражают они в один голос.

Забираю пульт у Беки, прячу в карман.

– Никаких «но». Посмотрите – вы вещь расколотили, и даже это вас не остановило! Вы хоть понимаете, что ведете себя недопустимо?!

С осторожностью поднимаю рамку. Нет, осколки не сыплются. Стекло треснуло от удара о край тумбочки, длинные дугообразные линии идут к краям. Родительское свадебное фото. Удар пришелся на счастливые лица новобрачных. Никогда больше я не увижу папиной улыбки, обращенной к маме. Никогда. И мама, пожалуй, никогда и никому не будет ТАК улыбаться. Лучшие годы для них – в прошлом; кажется, и для меня тоже. Хорошо уже не будет. А пока было – я не ценил.

– Про динозавров – это познавательно, – заводит Исаак, будто надеется выиграть дело.

– Давай, Джонас, продолжай! – взвизгивает Бека. – Мало нам, что вы, старшие, кабельное отключили!

Нет, это не стекло треснуло – это разверзлась земля у меня под ногами. Это меня по больному бьют. Хочется разрыдаться. Но я не рыдаю, конечно, я кричу, волнами выпускаю ярость.

– Черт вас побери! Обоих! Вы совсем рехнулись, да?!

Мои вопли откатываются эхом, кажется, от всех предметов в гостиной. Продолжаю выпускать пар.

– Вы совсем сдурели? Обязательно надо усугублять? Вы что, не понимаете – мне семнадцать лет! Я – не взрослый! Деретесь из-за ерунды, как идиоты! Смотрите, что вы натворили – разбили свадебную фотографию папы и мамы. Вам и этого мало? Мало, да?!

Трясу фотографией. Бека готова разрыдаться. Это должно бы остановить меня – но не останавливает.

– Прекратите наконец, вы, засранцы! Пре-кра-ти-те! Вы тут не одни. Мы друг о друге заботимся, а вы двое только о себе и думаете. Только о себе.

Бека с Исааком прижались друг к другу. Губы у них дрожат, глаза огромные, круглые. Слезы катятся по щекам.

– Джонас, – говорит Сайлас, входя с передником в руках. – Джонас, хватит.

– Извини, – машинально отвечаю ему, пячусь из гостиной.

Исаак трет щеки. Никогда еще я так кошмарно себя не вел с младшими.

– Извините, что накричал. Нельзя было… Извините.

Я уже бегу по улице. Капитулирую. Боковым зрением вижу соседские дома – они слились в два растянутых мутных пятна. Вот, нес, нес это бремя восемь месяцев – да и сломался. А когда сломаются мои братья и сестры? Насколько дольше протянут? Как быть с мамой? Пусть себе варится в собственном соку или надо сказать про нее Феликсу? А папа? Неужели он и вправду умер? Не верится. Как трудно без его советов. Прежде всего – ресторан, папино детище; держать его на плаву или бросить?

А я сам? Мне-то что делать со своей жизнью? Если я здоровьем пошел в папу, мне и до сорока двух не дотянуть. Раньше этот возраст – сорок два – казался чуть ли не преклонным. На самом деле – это всего лишь вдвое больше, чем мне сейчас, плюс довесок. Последние восемь месяцев я сквозь каждый день буквально продираюсь; какой из этого вывод, а? В школе учиться осталось один год. Что потом? Оценки у меня приличные, но звезд с неба не хватаю. Значит, на стипендию рассчитывать нечего. Последний учебный год надо бы провести как все нормальные выпускники – в прикидках, какой колледж мне по силам и по карману.

Сейчас на моем счету всего два достижения – я научился готовить голландский соус и с января, вместе с Сайласом и Наоми, тащу на хребте остальных членов семьи.

А сегодня я наорал на младших. Засранцами их обозвал.

Наверно, зря я сюда явился, к Виви домой. Виви и без меня тошно. Но она мне нужна. Прямо сейчас.

Стучусь. Снаружи дом больше похож на офисное здание. Большущий, остроугольный куб. Снова стучусь. Никто не открывает. Пускаюсь в обход, под окно спальни Вив. Все равно у нее музыка обычно на полную катушку, где ей услышать стук в дверь. Свет в комнате горит, окно открыто.

– Виви!

Никакой реакции.

– Вив!

Начинаю швырять в окно прутики. Попадаю, хоть и не с первой и не со второй попытки. Если Виви нет дома, она, когда вернется, удивится, откуда на полу всякий сор.

Но вот она выглядывает в окно, почти поет:

– Прии-вееет, милый!

На ней огромные серьги и рыжий парик с совершенно прямыми, какими-то острыми прядями.

– Входи, не стесняйся. Открыто! – говорит Виви.

Ее комната – эпицентр циклона. Краски, кисточки, обрывки ткани словно были подхвачены вихрем и упали, когда вихрь стих. Швейная машинка не дожевала длинную полоску материи. На мольберте – холст с мазками двух оттенков: синего, как море, и густо-желтого, как карри. На полу валяются вырезки из журналов. В телевизоре – черно-белый старый фильм, но звук выключен.

Я рад, что Виви стало лучше. Похоже, что-то сдерживало ее творческие порывы, а теперь не сдерживает. Отсюда – пейзаж после взрыва.

– Привет, – говорю я, мнусь на пороге.

Виви делает приглашающий жест, по-прежнему сидя на полу, посреди комнаты. На ней подобие робы, рукава слишком широкие и длинные, как в карнавальном костюме волшебника. В руках ножницы и раскрытый журнал.

– Я стучал, стучал…

– Извини, сладкий мой. Я не слышала. Мысли сегодня такие громкие, знаешь ли, такие спутанные, что я, кроме них, вообще ничего не слышу. Они вроде щенят – лезут друг на дружку, толкаются, моего внимания добиваются, ха.

Сильвия, кстати, внимания не добивается – спокойно спит на кровати. Виви встает с пола. Жду, что она повиснет у меня на шее, но Виви подходит к мольберту. Сажусь в изножии кровати. На смятом покрывале рассыпаны лоскуты, разнокалиберные пуговицы, пряжки, стразы. Любая другая на месте Виви спросила бы, зачем я пришел. Виви – не спросит. Чтобы к ней заглянуть, мне резон не нужен. В мире Виви резон вообще никому не нужен, и меньше всех – ей самой.

Чуть склонив голову набок, Виви шарахает кистью у верхней границы холста и долго смотрит, как неоново-оранжевый круг каплями стекает на синее и желтое. Затем широкими взмахами Виви принимается размазывать контуры круга.

Не представляю, как сказать, зачем я пришел; как признаться, что наорал на брата и сестру. Зато разум услужливо подсовывает вопрос:

– Можно тебя спросить, Вив?

– Конечно, дорогой. И ты это знаешь. Я ведь – источник истины, преодолевающий цементные преграды, проникающий на самое дно и выплескивающийся на поверхность.

Виви смеется сама с собой.

– Скажи, Вив, как тебе кажется – у нас с тобой надолго?

– Думаю, да.

Мазок. Еще мазок. Еще. Еще. Виви даже не смотрит на меня.

– Знаешь, я представляю, как мы живем вместе в крошечной квартирке в большом городе, по утрам пьем кофе прямо в постели, и ты меня целуешь, прежде чем уйти на работу в стильный ресторан, а у меня свое ателье, я перешиваю винтажную одежду и потом продаю. Но не всю. Кое-что, самое стильное, оставляю себе. А потом я обнаруживаю, что беременна, и мы сначала хотим… черт, мы ведь еще так молоды, вот мы и… Но потом мы решаем: нет уж, что наше, то наше. И у нас рождается мальчик, и мы его всюду с собой берем. Крутимся, изворачиваемся, как настоящая городская семья.

Значит, у Вив на нас вот какие планы. Здорово звучит. И реалистично. У меня у самого мог бы быть такой примерно план на ближайшие два-три года. Большой город – чтобы отвлечься, работа – чтобы держаться в тонусе, подруга – чтобы было к кому приходить домой. Но Вив еще не договорила.

– Только тебе надо понять, мой дорогой, я всякое воображаю. Например, что мы отправились в Индию, и я прониклась индийской культурой, а тебе климат не подходит, и вообще, народу слишком много, поэтому ты возвращаешься в Штаты, а я остаюсь. Остаюсь, выхожу за индийца, ношу разноцветные сари, брожу по рынку, впитываю глазами яркость фруктов, блеск тканей. Или так: ты поступаешь в самый-самый престижный универ Восточного побережья, такой, знаешь, с дубами на зеленых лужайках, я приезжаю тебя навестить, но увлекаюсь твоим же профессором, и мы с ним, прямо у него в кабинете, на письменном столе… Но это не всё. Тебе опротивела твоя нынешняя жизнь, ты уезжаешь в долину Джексон-Хоул, поселяешься прямо в лесу, совсем один, сам добываешь себе пропитание охотой, рыбалкой и сбором ягод. Для меня это форменная драма, но я же понимаю, что отшельническая жизнь не по мне. Смиряюсь, но тоскую ужасно. И вот зимним вьюжным вечером я прямо вижу, как ты жаришь, к примеру, форель на открытом огне, в своей кухоньке, и мечтаю перенестись в этот твой домишко хоть на одну ночь.