— Перестаньте, Володя, — между тем говорила Леда, — вы напрасно поверили, что за мной нужно ухаживать. Знайте, что народился новый тип женщины — донжуан, и перед вами представительница этого типа. Для меня не существует разницы между теми, про которых говорят: «она отдалась ему беззаветно», и торгующими собой. Женщина должна наконец добиться одинакового с мужчиной права искать, завоевывать, брать, а не уступать так называемым мольбам. И близко время, когда мы, женщины, крутя воображаемый ус, будем свободно расхаживать в толпе, а стыдливые юноши, подобные вам, Володя, будут кокетничать, краснеть, говорить томными голосами. Как это будет забавно! Ха-ха-ха!..

— Вот, например, наш милый меценат, — сказала она, вдруг поворачиваясь к Кедрову, — целый вечер смотрит на меня влюбленными глазами и воображает, что это страшно оригинально и прямо в цель. Старо, голубчик, старо. Если бы у вас было не это круглое обветренное лицо и не этот нестерпимо счастливый вид, то, может быть, вы бы сидели рядом со мной. А теперь место занято Володей.

Леда смеялась, драла Володю за уши, щипала ему подбородок, и, к своему удивлению, Кедров не испытывал ни ревности, ни досады. То, что говорила и делала Леда, доставляло ему странное удовольствие, было смело, оригинально, красиво со стороны. И он с радостью думал о том, что завтра же он накупит книг, картин, устроит у себя артистическую обстановку, и все эти новые, истинно свободные люди будут приходить к нему, как в свой дом.

— Дайте еще вина! — крикнул он проходившему лакею.

Еще минут десять пили шампанское, ликеры и кофе, чокались, произносили эффектные тосты, вслушивались в собственные голоса, а когда потухло электричество и под кофейниками стали догорать синие, туманные, ползающие огни, вдруг захотелось на воздух, и все быстро собрались уходить. Расплачиваясь по счету, Кедров видел, как потянулись длинной цепью фельетонист Русанов, помощник присяжного поверенного Альберт, беллетрист Ариничев, Леда, другие женщины, актеры, какая у всех была красивая, изнеженная походка, — и он торопливо бросился догонять.

Русанов махал руками, выпячивал губы и, открывая шествие, кричал:

— Россия — страна векового, квалифицированного рабства, рабства, возведенного в культ. В России все пропитано самодержавием. Самодержавное небо, самодержавные облака… Послушайте, доктор, — продолжал он, оборачиваясь назад и разыскивая глазами гофрированную бороду Гембы, — как вы думаете, если здоровому организму систематически прививать рабство, то через сколько лет его можно считать безнадежно отравленным? Например, через пятьсот, через тысячу лет?

Психиатр, помешанный на Достоевском, и неунывающий земец Брукс, плотно обнявшись, спускались с лестницы позади всех, останавливались на каждой ступеньке, и было похоже на то, что у них одно общее туловище и штук двенадцать спотыкающихся ног.

— У Достоевского, у Федора Михайловича, — плача восторженными слезами, говорил Гемба, — во «Сне смешного человека» есть одно место… Нет, тебе, волосатому, этого не понять. Какая там рисуется природа, какие чувства…

III

Когда оделись и вышли из подъезда целой толпой, Леда, в узком светло-зеленом пальто, в пушистой меховой шляпке, прислонилась к плечу Володи Шубинского и крикнула мужу:

— Капитон! Я везу Володю к себе, а ты можешь делать что угодно.

— Какая трогательная сцена! — сказал один из актеров, выразительно улыбаясь. — Господа, посмотрите: Леда и лебедь.

Актеры паясничали, строили карикатурные физиономии, молодые адвокаты, притворно жестикулируя, продолжали говорить речи, начатые наверху, женщины смеялись, и Кедрову не хотелось верить, что сейчас все разъедутся по домам. Худой, высокий Данчич, опустив на грудь свою желтую бородку, одиноко стоял в стороне и монотонно твердил:

— Не хочу, не хочу, не нужно жизни, не нужно фонарей, не нужно снега. Ничего не хочу видеть. Дайте мне темную комнату, дайте мне темную комнату… Поедем ко мне, — внезапно произнес он, встретившись глазами с Кедровым, — вы мне нравитесь больше других, вы умеете внимательно слушать и молчать. Это хорошо.

Сидя в санях рядом с Данчичем, вдыхая молодой, наивный запах тающего снега, Кедров боялся рассмеяться от удовольствия, что все устроилось так удачно, как трудно было ожидать. Очутиться Бог знает где, слышать отвратительные звуки какого-нибудь механического пианино и видеть раскрашенных, кривляющихся женщин было бы оскорблением художественного образа Леды, а теперь он увидит ее опять и просидит с ней и ее мужем до утра.

— Какая чудная погода, какой великолепный запах! — говорил он, высоко поднимая голову. — Ах, какой великолепный запах!

— Кедров, Кедров, — плачущим тоном попросил Данчич, — ведь вы же умеете молчать.

— Молчу, молчу! — покорно и весело воскликнул он.

Переехали через Дворцовый и Биржевой мост, потянулись узенькие улицы с палисадниками, с деревянными домами, и наступила поэтическая провинциальная тишина. А к запаху тающего снега прибавился какой-то новый, тонкий аромат, напоминающий в одно и то же время и осень и весну. Приехали, молча прошли во двор, поднялись во второй этаж, и Данчич отпер дверь французским ключом. В передней горела лампа, и на вешалке виднелись светло-зеленое пальто Леды, Володина фуражка и шинель. Пахло гиацинтами и туберозой, стояла приятная оранжерейная духота, и Кедров заметил, что не только в комнатах, но и в коридоре пол затянут разноцветным сукном.

Чувствуя сладкое замирание сердца от радости и от запаха цветов, Кедров раздевался, смущенно потирал руки и говорил:

— Ей-богу, мне просто совестно. Вломиться в четыре часа…

Из передней вели две двери, одна — в столовую, где на освещенном висячей лампой столе виднелись бутылки и высокая ваза с яблоками и виноградом, другая — в коридор, в глубине которого светилась полуоткрытая стеклянная дверь и раздавались смеющиеся голоса.

Кедров потирал руки и все чего-то ждал, а Данчич, не глядя на него и не приглашая его за собой, прошел в столовую, налил себе стакан вина и скрылся в другую открытую дверь.

— Послушайте, что же вы? — раздался уже оттуда знакомый монотонный голос.

В кабинете было темно, и Кедров двинулся куда-то наугад.

— Садитесь за стол, — говорил Данчич из темноты, — лампы не нужно. Для чего лампа? Когда вам станет скучно и горящий керосин покажется вам нужнее ваших мыслей и разговора со мной, то в столовой, между полом и потолком, вы обретете горящий керосин. Только не заглядывайте в другие комнаты, потому что вы можете помешать Леде наслаждаться жизнью. Она так же, как и вы, думает, что жизнь — далеко не фиктивная величина. Видит всю радость в том, что судьба наградила ее красивым телом, и готова любоваться им в зеркало целый день. Устроила себе из квартиры оранжерею, где цветут цветы и она… Слушайте, я хочу с вами говорить. Думали ли вы, почему человек всю жизнь живет рабом, и с чего нужно начинать освобождение человечества на земле? Нужно освободить мысль, ибо человек и мысль — одно. И пока порабощена мысль, человек — жалкий, презренный раб. А знаете ли вы, что поработило мысль? Человеческое общество — и больше ничего. Нужно уничтожить общество, нужно лишить людей права сближаться между собой или выстроить столько же одиночных тюрем, сколько людей. Ибо когда встречаются два человека, они уже мелкие трусы и рабы. Каждый думает про другого: «А что у него в голове?» Или, еще хуже: можно ли, хорошо ли, законно ли?

«Где Леда, где Леда? — думал Кедров, постепенно привыкая к темноте и уже различая на диване в углу согнутый, качающийся силуэт Данчича. — Почему она не идет сюда? Что сделать, чтобы она пришла? Над чем это она смеется с Володей?»

— Какое мне дело до того, что сейчас думаете вы, — продолжал Данчич, — какое мне вообще дело до вас, а вам до меня! Надо иметь мужество быть одинокими, то есть свободными всю жизнь. Ведь вы не полезете за мною в гроб, да если б и полезли, то я посмотрел бы, как это можно умирать вдвоем. Знаете ли вы, что такое свободная мысль или — что одно и то же — свободный человек? Это мысль, свободная от всяких знаний, от всяких привычных путей, от всех законов логики, от всякой формы, от нелепого стремления облекаться в слова… Заметьте, люди уже давно думают словами и даже целыми фразами. Думайте без слов. Думайте, думайте, проваливайтесь в черную, бездонную пропасть. Не нужно ходить и рассуждать: «Вот это солнце, а это дерево, а это море, а это другой человек… Ну-ка, а что там еще дальше, за солнцем?» Нашли и объяснили себе четыре предмета и приходят в неистовый восторг, а когда разыщут и объяснят тысячу тысяч, то успокоятся и скажут: «Довольно, все найдено, все объяснено, нет неизвестных предметов, законов, сил — все известно». Глупые! Что из того, что я пересчитал все деньги в своем кошельке? Сделался ли я богаче! И когда я не знал, сколько у меня денег, разве они, эти деньги, не существовали себе преспокойно до самого последнего завалящегося пятака? Я не знал, и, несмотря на это, они великолепно существовали. И что бы ни пришлось узнавать человеку, все это уже давным-давно есть. Понимаете ли вы весь ужас этого «есть»?.. Нищие! Звездочеты!..

Данчич говорил, а Кедров продолжал думать о Леде обыкновенными, простыми, старыми как мир словами. Он думал о том, что могло создать союз этого заоблачного человека с красивой, чувственной, земною Ледой, думал, какое у нее тело и каким невыносимым блаженством было бы целовать ее губы и, приникнув близко-близко, смотреть в эти необыкновенные лиловые глаза. То, что он слышал в ресторане, те шутливые выходки Леды с Володей Шубинским, которые совершенно бескорыстно волновали Кедрова своею оригинальностью и красотой, потухли вместе с электрическими огнями, музыкой неаполитанцев, оставив по себе одни определенный, зовущий образ. Что случилось, куда девалось восхищение художника, мечты о новых формах жизни, новой искренности, новых чувствах? Вот сидит он, маленький, растерявшийся Кедров, трусливо прислушивается и ждет чего-то, не видя и не рисуя себе никакого выхода, ничего не испытывая, кроме мелкого любопытства, зависти и тайных несбыточных надежд. Что ему эти благоухающие слова о свободе, о мысли, о человеке, когда он не может объяснить себе, что делается там, в глубине квартиры, за полуоткрытой стеклянной дверью, отчего прекратился смех, что значит эта ужасающая тишина, почему так спокоен Данчич…

— Не нужно фактов, — слышалась все та же монотонная речь, — не нужно логики, не нужно слов. Ищите новых путей, страшных путей. Найдите в мыслях своих, в глубине себя темное поле и темную ночь, забудьте жизнь, оставьте позади себя людей, чувства, ваши собственные тела и с проклятием, очертя голову, устремитесь вперед… Кедров, — внезапно воскликнул он, — пойдите сюда! Пойдите сюда скорей. Чего вы испугались? Дайте мне ваши руки… Вы чувствуете два тела — мое и ваше? Ага!.. А вы чувствуете две мысли — мою и вашу?.. Вот мы сплели пальцы, и вы различаете себя и меня. А если бы нам удалось сплести наши мысли, свободные, безгранично смелые, если бы великое множество людей, вдруг освободившись от всего, что знает и к чему привыкло, могло соединиться в одну грандиозную мысль!

Данчич говорил, говорил, и Кедров чувствовал свои руки в его холодных и цепких пальцах, слышал, как стучит маятник столовых часов, задыхался от тягучего, колдовского запаха туберозы и не заметил, как философ откинулся на спинку дивана и заснул. И, только услышав его спокойное сонное дыхание, Кедров тихонько высвободил руки и встал. Все кружилось, кружились мысли, но почему-то уже не было ни беспокойства, ни ревности, ни любопытства. Он стоял посреди комнаты, и ему казалось, что жизнь с невероятной быстротой уходит от него вперед, что кругом рушатся стены, гудят колокола и слышится победный, торжествующий смех. А у него не хватает смелости побежать вдогонку, в его душе нет смеха, нет вдохновения, нет торжествующих слов, и его нескладное, загрубевшее в изысканиях и постройках тело неспособно ни на какие чувства, кроме первобытной жажды обладания, животной страсти… Опять смеются Володя Шубинский и Леда… Почему не на нем, Кедрове, остановился ее выбор? Потому что у него «круглое, обветренное лицо и нестерпимо счастливый вид»?.. Ах, какая ужасная духота, как мучительно пахнет цветами! Что делать? Куда бежать? Как страшно выйти из темноты!

IV

Закрыв лицо руками, он стоял все на том же месте, боялся пошевелиться и ждал. Звонко стукнула дверь. Володя Шубинский и Леда шли по коридору, и слышались их голоса.

— Вы никогда к нам больше не придете, Володя, — говорила Леда, — я никогда вас не позову… А может быть, позову завтра. Что это? Вы плачете, бедный мальчик… Ну, одевайтесь скорее, мне хочется спать. Возьмите яблоко на дорогу. Скорей, скорей… Интересно знать, чье это пальто? Кого с собой привез Капитон?.. Подождите… Целуйте… Довольно. Думайте, что это ваш последний поцелуй.