Я наспех оделся. Бледный, взлохмаченный, вошел я в гостиную. Эдме тоже была бледна. Стояло дождливое, прохладное утро. В огромном камине горел огонь. Эдме в непринужденной позе, как в дни болезни, дремала в глубоком кресле, грея ножки у камина. Де ла Марш читал газету в другом конце комнаты. Когда я увидел Эдме, еще более, нежели я сам, измученную переживаниями прошедшего дня, гнев мой остыл; я тихонько уселся неподалеку, глядя на нее с нежностью.

— Это вы, Бернар? — спросила она, не шевелясь и не открывая глаз.

Эдме положила руки на подлокотники кресла и подперла подбородок изящно сплетенными пальцами. В те времена женщины почти всегда носили платья с короткими рукавами. Узенькая полоска пластыря, замеченная мною у нее чуть пониже локтя, заставила забиться мое сердце. Это я вчера слегка поранил ей руку, которую Эдме просунула сквозь оконную решетку. Ободренный ее полузабытьем, я осторожно приподнял кружева, ниспадавшие ей на локоть, и приник губами к дорогой моему сердцу царапине, что мог увидеть и наверняка увидел господин де ла Марш; но я сделал это умышленно. Я горел желанием затеять с ним ссору. Эдме вздрогнула и зарделась; но тут же, беспечно усмехнувшись, заметила:

— Вот уж подлинно, Бернар, вы любезничаете нынче, словно придворный аббат. Уж не сочинили ли вы этой ночью какой-нибудь мадригал?

Ее насмешка была для меня убийственной, но я не остался в долгу:

— Да, сочинил, вчера вечером под окошком часовни, и если он плох, кузина, то виноваты вы.

— Скорее уж ваше воспитание, — с живостью возразила Эдме.

Необыкновенно хороша была она в те минуты, когда в ней вспыхивали гордость и врожденная горячность.

— А по мне, я и так воспитан свыше всякой меры, — ответил я. — Слушайся я побольше здравого смысла, вы бы надо мной так не издевались.

— Право же, вы славно состязаетесь с Бернаром в остроумии и в иносказаниях, — сказал де ла Марш, с безразличным видом складывая газету и подходя к нам.

— Я считаю, что мы с кузиной квиты, — задетый его развязностью, возразил я. — Пускай прибережет свое остроумие для вам подобных.

Я встал с вызывающим видом, но де ла Марш словно и не заметил моего выпада. С непостижимой непринужденностью облокотившись о камин, он склонился к Эдме и нежно, почти, прочувствованно, как спросил бы о здоровье ее собачки, осведомился:

— Что это с ним?

— Кто его знает! — в тон ему ответила Эдме и, вставая, добавила: — Не могу больше: голова разболелась. Проводите меня, я уйду к себе.

Она вышла, опираясь на его руку; я остолбенел.

Я поджидал в гостиной, полный решимости нанести оскорбление де ла Маршу, как только он возвратится, но тут вошел аббат, а вслед за ним дядя Юбер. Они заговорили о вещах, мне вовсе не знакомых, как и все, что служило предметом беседы в этом доме. Я жаждал мщения, но в присутствии дяди не осмеливался выдать свои чувства, понимая, к чему обязывают меня уважение к хозяину дома и благодарность за оказанное гостеприимство. В Рош-Мопра я никогда не стал бы себя обуздывать. Обида и гнев клокотали во мне; я изнемогал от нетерпения, ожидая возможности отомстить. Заметив, как я изменился в лице, дядя несколько раз ласково осведомился, здоров ли я. Де ла Марш, казалось, ничего не замечал и ни о чем не подозревал. Один только аббат пытливо на меня поглядывал. Я ловил беспокойно устремленный на меня взгляд его голубых глаз; обнаружить в них искру природной проницательности обычно мешало свойственное им выражение робости. Аббат меня не любил. Легко было заметить, как его добродушная веселость сменялась невольным холодком, когда он обращался ко мне. Я видел, что при моем приближении лицо его всякий раз омрачалось.

В полуобморочном состоянии — столь непривычно и мучительно было мне себя приневоливать — я бросился вон. В парке, на траве, находил я обычно прибежище в минуты душевных бурь. Могучие дубы, вековые мхи, свисающие с древесных ветвей, бледные и душистые лесные цветы, свидетели моих тайных страданий, были друзьями моего детства; они остались моими неизменными друзьями и тогда, когда свою жизнь дикаря променял я на жизнь в цивилизованном обществе. Я закрыл лицо руками; не запомню, чтобы когда-либо еще в трудную минуту мне приходилось так страдать, а ведь впоследствии я пережил немало горестей. Уж если разобраться по-настоящему, я должен был почитать за счастье, что, покончив с жестоким и опасным разбойным ремеслом, обрел столько не чаянных мною благ: привязанности, богатство, свободу, образование, добрые советы и благие примеры. Но известно, что человеку суждено страдать при любом резком переходе от одного душевного состояния к другому, пусть даже от плохого к хорошему, от горестей к радостям и от усталости к покою, ибо при всяком крутом переломе в его судьбе все силы его существа напрягаются и он может надломиться. Так иной раз бывает: ранним летом темные тучи окутают небо, налетит буря — и все на земле затрепещет, вот-вот рухнет под напором ветра.

В то мгновение я был поглощен одной мыслью: как найти способ утолить мою ненависть к де ла Маршу, ничем не выдав и даже не позволив заподозрить существование тайных уз, давших мне такую власть над Эдме. И хотя святость клятвы была в Рош-Мопра далеко не в почете, но, как я вам уже говорил, единственное, что я успел там прочитать, были кое-какие рыцарские баллады; они-то и внушили мне романтическую верность данному слову, и, пожалуй, то была единственная усвоенная мною добродетель. Вот почему я неколебимо соблюдал тайну, которая связывала меня с Эдме. «А вдруг подвернется благовидный предлог схватить врага за горло?» — думалось мне. Но, по правде говоря, нелегко найти такой предлог, когда имеешь дело с человеком, который с тобой нарочито учтив и предупредителен.

Я ломал голову, не зная, что придумать, и позабыл об обеде. Лишь увидев, как солнце садится за башнями замка, я спохватился, что мое отсутствие было наверняка замечено, и дома меня неминуемо ждут расспросы Эдме или холодный, проницательный взгляд аббата, всегда словно избегающий моих взоров, взгляд, который нежданно для меня проникал в самые глубины моей совести.

Решив не возвращаться до ночи, я растянулся на траве и попытался уснуть, чтобы дать отдых измученной голове. Я действительно уснул. Когда я открыл глаза, на небе, еще багровом от отблесков заката, вставала луна. Чуть слышный шорох заставил меня затрепетать; есть звуки, которые слышишь сердцем прежде, нежели они коснутся твоего слуха; бывает, легчайшее веяние любви потрясает до сокровенных глубин самую грубую натуру. Где-то неподалеку голос Эдме назвал мое имя, но за деревьями никого не было видно. Решив, что мне померещилось, я замер, затаил дыхание и стал прислушиваться. То была она: вдвоем с аббатом кузина направлялась к хижине отшельника. Остановившись в нескольких шагах от меня, на укромной тропинке, они разговаривали тем приглушенным, но внятным тоном, какой придает беседе особую доверительность.

— Боюсь, — говорила Эдме, — как бы он не учинил скандал господину де ла Маршу или не натворил чего-нибудь похуже; разве угадаешь, что он выкинет? Вы не знаете Бернара!

— Нужно во что бы то ни стало его отсюда убрать, — ответил аббат. — Нельзя вам жить, поминутно терпя грубые выходки какого-то разбойника!

— Конечно, так жить нельзя! С тех пор как он переступил порог нашего дома, я и минуты не могу вздохнуть свободно. То сижу, словно пленница, у себя в комнате, то вынуждена искать защиты у друзей, — шагу ступить не смею! Самое большее, если отважусь спуститься с лестницы, но через галерею не пройду, пока не вышлю на разведку Леблан. А ведь прежде я была такой смелой! Бедняжка Леблан думает, что я помешалась. До чего мне опостылело жить в неволе! Сплю я за надежными засовами и, знаете ли, господин аббат, не расстаюсь с кинжалом — совсем как героиня испанской баллады;

— А вдруг злосчастный Бернар попадется вам навстречу и вас напутает? Что тогда? Вы заколетесь своим кинжалом? Так ведь? Нет, с подобной участью примириться нельзя. Эдме, такое положение нетерпимо; надо что-то придумать! Я догадываюсь, что вы не пожелаете лишить Бернара благоволения вашего отца, а это неминуемо, если вы признаетесь ему в чудовищном договоре, который вынуждены были заключить в Рош-Мопра с этим разбойником. Но как бы то ни было… Ах, Эдме, бедняжка вы моя! Я не кровожаден, но несчетное число раз сожалел о том, что священнический сан мешает мне вызвать его на поединок и навсегда вас от него избавить!

Сердобольный аббат сокрушался с такой наивной откровенностью, что меня охватило непреодолимое желание выскочить из своей засады — хотя бы для того, чтобы подвергнуть испытанию воинственный пыл аббата. Но меня удержало искушение выведать наконец подлинные чувства и подлинные намерения Эдме на мой счет.

— Будьте покойны, — беспечно сказала она. — Если он истощит мое терпение, я не стану колебаться ни минуты: всажу в него кинжал. Уверена, что небольшое кровопускание охладит его пыл.

Они сделали еще несколько шагов и подошли ближе.

— Послушайте, Эдме, — сказал аббат, останавливаясь. — При Пасьянсе мы вынуждены об этом молчать; стало быть, надо довести наш разговор до конца и что-то решить сейчас. Бернар неминуемо доведет вас до беды. Думается, дитя мое, вы не делаете всего, что повелевает вам долг, дабы предупредить грозящие нам напасти, ибо то, что гибельно для вас, гибельно для нас всех, ранит нас в самое сердце.

— Слушаю вас, мой испытанный друг, — ответила Эдме. — Что ж, браните меня, но посоветуйте, как быть.

С этими словами она прислонилась к дереву, под которым я лежал, укрытый высокой травой и кустарником. Она могла бы, пожалуй, меня увидеть — ведь я-то видел ее очень хорошо. Но ей и в голову не приходило, что я созерцаю ее небесные черты — то в скользящих тенях колеблемой легким ветерком листвы, то в бледной алмазной россыпи лунных бликов.

— Я говорю, Эдме, — продолжал аббат, скрестив руки на груди и время от времени потирая лоб, — я говорю, что вы не вполне ясно сознаете свое положение. Иногда оно безмерно удручает вас, вы даже впадаете в отчаяние и готовы умереть — да, да, дорогое дитя, вы довели себя до того, что здоровье ваше заметно пошатнулось; а иногда — я должен сказать это, рискуя вызвать ваше недовольство, — вы созерцаете грозящую вам опасность с легкомыслием и веселостью, которые меня удивляют.

— Это серьезный упрек, друг мой, — ответила Эдме, — но я попробую оправдаться. Вы удивляетесь потому, что плохо знаете породу Мопра. Это порода людей неукротимых, неисправимых, которые могут быть только сорвиголовами или душегубами. Как их ни обтесывай, в каждом Мопра, даже самом благовоспитанном, останется немало сучков: из них выпирают гордыня и властолюбие, железная воля, глубокое презрение к жизни. Вы ведь знаете необыкновенную доброту моего отца; но стоит вам одолеть его в политическом споре или в шахматах, он так иной раз вспылит, что швырнет табакерку о стол и она разлетится вдребезги. Да и у меня в жилах течет горячая кровь, словно я вышла из самой гущи народной. Никогда не поверю, чтобы кто-нибудь из Мопра мог блистать при дворе изящными манерами. Я от рожденья не знаю страха, а вы хотите, чтобы я цеплялась за жизнь! Правда, бывают минуты малодушия, когда мужество меня оставляет и я по-женски, как мне и положено, сокрушаюсь о своей участи. Однако стоит меня разозлить, пригрозить чем-нибудь, и во мне вскипает буйная кровь предков; и тогда, не в силах одолеть своих недругов, я, скрестив руки на груди, снисходительно смеюсь над их попытками меня застращать. Нет, аббат, я не преувеличиваю: не сегодня-завтра может случиться все, о чем я говорила. С той поры как дон Маркас наточил мой нож с перламутровой рукоятью, — а идальго умеет отточить лезвие, — я не расстаюсь с этим кинжалом ни днем, ни ночью; участь моя решена. Не так много силы у меня в руке, но ее хватит, чтобы ударить ножом себя в грудь, как хватает ее на то, чтобы стегнуть хлыстом коня. Стало быть, честь моя спасена, хотя жизнь моя держится на волоске, она зависит от какой-нибудь безделицы: выпьет ли господин Бернар вечером лишний стакан вина, попадусь ли я ему случайно на лестнице, померещится ли ему, что мы переглянулись с господином де ла Маршем… Что поделаешь! Разве, предаваясь отчаянию, можно стереть прошлое? Мы не в силах вырвать из книги нашей жизни ни единой страницы, зато можем швырнуть эту книгу в огонь! Если бы я ночи напролет заклинала судьбу, помешала бы я ей в один злополучный день послать меня на охоту? Разве я все равно не заблудилась бы в лесу, не встретила там одного из Мопра Душегубов и он не привел бы меня в свою берлогу? А там я могла бы избежать позора, быть может, даже смерти, только навеки связав свою жизнь с жизнью юного дикаря, который не разделяет ни моих правил, ни воззрений, ни склонностей и, может быть (надо бы сказать: наверняка!), никогда не станет их разделять. Вот в чем беда! Меня ждала счастливейшая участь! Я была гордостью и отрадой дряхлого отца, готовилась стать супругой человека, которого уважаю и который мне нравится. Никакие горести, никакие предчувствия не тревожили меня, и я не ведала ни заботы, ни бессонных ночей. И что же? Богу не угодно было, чтоб эта чудесная жизнь текла без помех! Да свершится воля его. Бывают дни, когда крушение всех моих надежд представляется мне неминуемым; я кажусь себе тогда живой покойницей, а на жениха гляжу как на вдовца. Бедный мой отец! Если б не он, я не принимала бы это близко к сердцу. Но я не создана для невзгод и страха! Даже за то короткое время, что мне пришлось испытать их, жизнь опротивела мне.