И снова увидел, как качнулась голова Тары вниз и вверх.

— Ты же археолог, так вот я читал где-то, что твои коллеги нашли в Мексике окаменевший попкорн, они думают, он из каменного века. Ты об этом слышала?

Тара отрицательно качнула головой.

Костас протянул ей миску с попкорном.

— В моем попкорне ты не найдешь «старых дев». Эти электрические машинки оставляют нелопнувшие зерна на дне сковороды. — Он сел в свое кресло и снова принялся вырезать. — Где ты была, Тара?

— Гуляла.

— Где?

— Повсюду.

— Ты знаешь, сколько сейчас времени?

Еще одно качание головой.

— Ты ела?

Никакой реакции.

Нож Костаса срезал тонкую деревянную стружку. К попкорну никто не прикоснулся.

— Тара? Где ты? Девочка моя?

И она оказалась там, где и была с самого первого момента своей жизни, — у него на коленях, уткнувшись головой ему в грудь и поливая слезами его рубашку. Ее хрупкое тело сотрясалось от рыданий.

Костас долго держал свое любимое дитя в объятиях — пока она не успокоилась, надеясь всем сердцем, что ему никогда больше не придется держать ее вот так, в горести и печали — пусть они минуют его дитя.

— Я заблудилась, папа. Я заблудилась, — услышал он ее шепот.

Глава двадцать вторая

— Знаешь, я вовсе не рвусь колотить по тебе что есть мочи, но ты должна стать кожей вон того парня, так что хочешь не хочешь, а придется.

Леон поднял молоток, потешаясь над своей неохотой колотить по прекрасному листу меди. Он застыл, подняв молоток, изучая лежащий перед ним материал. Медь. Она пульсирует цветом и светом. Но она подает и более мягкие сигналы: можно добиться чувственных поверхностей, изящных изгибов, тонких рисунков. Ему так не хотелось выколачивать эту красоту к чертям собачьим. В эти дни он чувствовал себя слишком счастливым, чтобы выколачивать что-либо к чертям собачьим.

Леон всегда чувствовал себя ожившим после физических усилий, которых требовало его искусство, как будто какая-то движущая сила, заложенная в нем и использованная до конца, приносила ему облегчение. Но за последние несколько недель он опустошил свой внутренний резервуар энергии. Леон не знал, да и не хотел знать: то, что он потерял, был его гнев. Он только понимал, что в последнее время не может собраться с силами для тех физических усилий, которые требуются для выполнения заказа, и что каждую ночь он внутренне сопротивляется этим усилиям. Металл и железо — не глина, они требуют специальных инструментов и агрессивности: молотков, огня и мускульной силы, чтобы придать им форму. Некоторые из его современников просто собирают свои творения, но Леон придавал форму, резал, сваривал и травил металл кислотой; он сражался со своими материалами, менял их форму против их воли. И всегда побеждал. Когда он заканчивал работу, они оказывались абсолютно преображенными, потому что полностью поддавались его воле. Уже больше десяти лет он наслаждался этой битвой. Самые престижные учреждения в стране и самые выдающиеся люди платили миллионы за результаты этих битв с неодушевленным материалом. Решив, что стоит выпить пива, Леон пошел к холодильнику, так и не нанеся первого удара.

С медью он работал впервые, и, совершенно непонятно почему, ему захотелось сделать эту скульптуру одному. Он позвонил своим постоянным помощникам и объявил, что с сегодняшнего дня предоставляет им оплаченный отпуск на две недели — рождественская премия, так он сказал. На самом же деле ему хотелось разобраться с этим очаровательным металлом один на один. Для всей своей предыдущей работы он использовал металлы попроще, так что тяжелые удары и визг резки, сопутствующие процессу трансформации, а также звуки тяжелого рока вполне соответствовали оглушительной битве, происходящей в его мастерской. Но даже если он работал с нержавеющей сталью, он и его рабочие выбивали из нее жизнь и покрывали поверхность ржавчиной. Его искусство не могло быть декоративным.

Но вчера, когда он отправился подыскивать материал для работы, заказанной корпоративным клиентом в Калифорнии, этот лист меди привлек его внимание. Не зная почему, он решил придать листу извилистую форму, а не резко угловатую, что было ему свойственно. Кроме того, он решил усилить его естественный цвет и свечение, превратив их в сияние. Он только знал, что ему захотелось заставить эти листы металла дышать и что добиться этого он хотел в одиночестве. Еще он знал, что, когда вещь будет закончена, он обработает ее так, что она не будет ржаветь. Она будет сиять вечно. Установленная около корпоративного горного озера, расположенного высоко над Тихим океаном, она будет напоминать планету, спустившуюся с небес, этакая космическая игрушка из далекой, сверкающей галактики — подарок бедной Земле.

Леон поставил пиво и снова поднял молоток. Первый удар должен быть нанесен сегодня. Так что незачем тянуть…

— Привет, Леон.

— Тара! — Радостно изумленный, он так и остался стоять с поднятым молотком. Положив молоток и сняв рукавицы, он быстро направился к двери, где она так внезапно появилась, и сгреб ее в объятия. — Что ты здесь делаешь? Ведь уже… — Он взглянул на часы на стене, — два часа ночи. Разве ты не должна быть в постели? — Его глаза потеплели. Он ввел ее в огромное складское помещение, которое служило ему мастерской. — Или ты пришла сюда, чтобы затащить меня в постель? Как ты сюда попала?

— Папа привез меня на такси.

Леон шагнул к двери.

— Так надо пригласить его войти!

— Он уже уехал. Когда мы увидели в окнах свет, мы поняли, что ты здесь. Вот я и попросила его уехать.

Наконец он заметил ее неподвижное лицо и распухшие глаза и снова обнял ее.

— Что случилось? Скажи мне! Дорогая! В чем дело?

Тара смотрела на него так, будто видела впервые.

— Ты понимаешь, что я явилась в твою студию без приглашения?

— Ах, — усмехнулся он, — пришла так пришла. Добро пожаловать в мою студию.

— Ты помнишь, что просил меня подождать до открытия нового крыла музея Харрингтона, чтобы показать свои работы?

Уголки рта Леона опустились, лицо стало мрачным и озабоченным.

— Да, конечно, я помню, но, если что-то произошло, я хотел бы, чтобы ты отыскала меня, где бы я ни был.

Тара начала ходить по студии. Помещение было завалено металлом, железом, проволокой, сварочными аппаратами, клещами… Отец убедил ее, что необходимо немедленно поговорить с Леоном о его работе, узнать обо всем в подробностях. Иначе, сказал он, ее выводы будут слишком эмоциональными и могут оказаться скороспелыми и несправедливыми. Если Леон ей дорог, она не должна этого допустить. Прежде всего нужно узнать, почему он занимается именно таким искусством.

По стенам двухэтажного помещения были развешаны фотографии и газетные вырезки. На одном журнальном развороте Леон был изображен в компании ухмыляющейся манекенщицы в купальнике, стоящей на куске железа, который, как Тара теперь знала, величается «Вечность». Она никак не могла понять, почему Перри Готард назвал такое творчество героическим. Именно такое описание работы Леона ее изначально запутало. Другие манекенщицы, все в купальниках, выстроились вдоль бруса. Они явно использовали его в качестве подиума для показа моделей. Среди других фотографий ей попалась на глаза фотография руин храма Афины в Дельфах. Текст под фотографией гласил: «Я определяю красоту как гармонию всех частей, о чем бы ни шла речь, соединенных вместе в такой пропорции, что ничего не может быть добавлено, уменьшено или изменено, чтобы не навредить. Леон Батиста Альберта, Италия, 1480». Внизу, тем же почерком, что и заметки на полях статьи Димитриоса, стояла подпись: «Моему Леону с любовью. Мама». Тара повернулась к нему лицом.

Леон молча наблюдал за ней и ждал.

Горло Тары свела судорога, поэтому она с трудом могла говорить.

— Сегодня в музее я видела эту вещь под названием «Вечность», — прошептала она. — И я знаю, что надпись под фотографией Храма Афины сделана тем же самым почерком, что и заметки на полях журнала со статьей Димитриоса.

— Понятно.

— Ты обманул и свою мать, и меня. Не могу понять, зачем тебе понадобилось это вранье. Но в данный момент меня больше интересует, не обманываешь ли ты сам себя. В Греции, когда мы с тобой познакомились, мы говорили о классическом искусстве и искусстве эпохи Возрождения. В студии Дорины, как я теперь поняла, ты говорил о своем собственном абстрактном искусстве. Где же твое сердце?

— Мое сердце отдано тебе. Я же уже говорил. — Он взял бутылку с пивом и начал пить.

— Но мое сердце с этим. — Она показала на фотографию храма Афины в Дельфах. — Ты не можешь любить нас одинаково! Или ты любишь это искусство и меня, или ты любишь свой вариант искусства, но не меня. Разве не так?

— Это правда, Тара. Я не люблю всего того, что делаю. Я люблю только тебя.

— Тогда зачем ты делаешь эти вещи?

— Они продаются.

— Ох, Леон. Туфли тоже продаются. Зачем ты тратишь время на такое искусство?

— Я трачу время как раз потому, что оно абсолютно ничего для меня не значит. Я его не люблю.

Чем больше Таре хотелось закричать, тем тише она говорила.

— Тогда почему ты не занимаешься искусством, которое любишь?

— Потому что оно не продается! — Леон расхохотался. — Разве не ясно? — Он почувствовал, что что-то внутри него оживает. Гнев. Все вернулось. Теперь он сможет работать. Он схватил молоток и начал выколачивать из листа меди красоту к чертям собачьим, выбивать слова, смех и движение — все сразу. — А еще важнее, что работа, которую я люблю, пардон, которую я любил, не продается, потому что она нереальна. Тот вид искусства, который любишь ты, Ники, Дорина, моя мать, который любил и я, он не реален. Для него нет места на этой Земле. Оно слишком хорошее, слишком красивое и слишком… Оно невозможно здесь.

Тара схватила его за руку, чтобы остановить.

— Леон, ты ведь не хочешь сказать, что такое искусство невозможно. Ты хочешь сказать, что оно не идеально. И если не здесь, на земле, тогда где же, Леон?

Он покачал головой и продолжил стучать молотком.

— Если не здесь, то где оно возможно? — настаивала она.

— Оно невозможно нигде. Идеал — всего лишь детская романтическая фантазия. В теории все хорошо, но практически…

— Скажи, счастье возможно?

Острая боль пронзила его виски. Он бросил молоток на рабочий стол и закрыл глаза, ожидая, когда боль пройдет. Затем взял Тару за руку и заставил сесть рядом с собой на пол. Посмотрел на нее уверенным взглядом.

— Я думал, что невозможно, — пока не встретил тебя.

— Леон, я бы не ощущала себя такой обманутой, если бы не видела твоей ранней работы или того наброска, который ты сделал в студии Дорины. Или если бы я не бывала в твоей квартире, если бы не спала с тобой, если бы по-настоящему не была с тобой. Ты никогда не сумел бы сделать «Весенний цветок» даже подростком, если бы не был в сердце своем глубоко положительным человеком. Я это знаю! Я видела выражение твоего лица в Национальном музее в Афинах, когда ты смотрел на «Посейдона» и другие греческие скульптуры. Я поверила не только твоим словам, я по твоим глазам видела, что твое восхищение ими подлинное. И ты так хорошо знаешь Древний мир: человек не может обрести такие знания случайно. В смысле, такое не подцепишь из телевизионных передач! Что должно было произойти, чтобы ты отверг свои идеалы, свои надежды, свои мечты, все, что так сильно любил?

— Когда мне было шестнадцать лет, я влюбился в девушку, она позировала мне. Так вот, она оказалась школьной потаскушкой.

— Не годится, Леон. Каким бы тяжелым испытанием для тебя это ни было, одного этого мало, чтобы заставить тебя бросить такие работы, как «Весенний цветок», и производить на свет эти мертворожденные куски металла. Меня огорчает, что твое искусство абстрактно, но некоторые абстрактные полотна и скульптуры, которые я видела в музее, по крайней мере могут похвастать гармонией и дизайном. В них есть жизнь, во всяком случае, в композиции, если не в содержании. Ты же просто придаешь мертвому материалу другую форму. Не заметить твои работы нельзя, они слишком большие. Требуется обойти их или пройти по ним. Они всегда на пути.

Леон рассмеялся. Безобразный смех раздвинул его губы в такой угрожающей гримасе, что Тара вскочила на ноги и в ужасе уставилась на него сверху вниз. Он потянулся к бутылке с пивом, допил его и отправился к холодильнику за другой бутылкой.

— Ты ошибаешься, — сказал он. — Можно не обращать на них внимания. И нужно не обращать. Но все на них смотрят. Мое искусство для меня — шутка, для них — товар. Это они дураки, не я. Они лазят по лестницам, чтобы их увидеть, они же обходят их кругом, чтобы не запачкать грязной обувью. Им не нужно искусство, они жаждут театрализованного представления, чего-то, о чем можно написать, о чем можно посплетничать на вечеринках. Я даю им такое искусство. Один критик годами называл меня Infant Terrible[8] искусства. Ему глубоко плевать на то, чем я занимаюсь. Он обожал меня, потому что я был тем хулиганом, который обеспечивал ему крупные заголовки и создал репутацию. Но что они дали мне взамен? Их независимое суждение. Почему бы это? Да потому, что того стандарта, в соответствии с которым можно было судить, уже не существует. Кто такой художник в наше время, позвольте спросить? Да любой, кто утверждает, что он художник, и может заставить нескольких влиятельных персон ему поверить. Курам на смех! Почему бы мне не заработать на таком обществе? Есть люди, которые все еще верят, что искусство что-то значит. Некоторые пустоголовые даже полагают, что куча конского навоза что-то значит, если ее отлакировать и перенести в галерею или музей. Но я по крайней мере честен с собой. Все, что я делаю, — чушь собачья! Шутка!