Стук повторился.

– Да кто ж там? Не заперто ведь! Что, Динка нашлась? Сенька появился?! – Юлька вскочила.

– Не ори, дура. Я это, – послышался из темноты голос мужа. – Дай огня.

Подумав: «Пьян, верно…» – Юлька запалила лучину. Мардо шагнул в полосу света, тяжело опустился на пол, зачем-то зажимая ладонью плечо, и Копчёнка всплеснула руками:

– Дэвла! Кто тебя так?!. Где тебя носило?

– Дай воды. Тряпку дай. И заткнись, пока зубы не выбил.

Юлька умолкла. Торопливо придвинула к нему ведро с водой, достала чистое полотенце; стиснув зубы, с силой разодрала его пополам. Митька, не глядя на жену, отнял ладонь от плеча, и Юлька ахнула, увидев набрякший от крови рукав рубахи.

– Дай сниму… Дай помогу… Не шевелись, дай… Потерпи, сейчас пройдёт, я осторожненько… Да где ж тебя, несчастье моё, угораздило?!

Мардо не отвечал. Бормоча сбивчивые утешения пополам с проклятиями, Юлька почти наугад (лучина чадила и едва давала слабый свет) перевязала его плечо; смочив в ведре лоскут, вытерла кровь с Митькиной физиономии. Делая всё это, она осторожно принюхалась. Водкой от мужа не пахло.

– Ну? Получше так? Ляжешь?

– Успею, – Митька в упор посмотрел на неё из-под нахмуренных бровей.

Растерявшись от этого пристального, недоброго и совершенно трезвого взгляда, Копчёнка молча ждала, что скажет ей муж.

– Теперь, хорошая моя, иди на улицу и кричи.

Впервые за шесть лет Митька назвал её «хорошей», и у Юльки мороз пробежал по спине.

– Что… кричать-то? – севшим голосом спросила она.

– Я пьяный пришёл. С битой мордой. Кричи на меня, так кричи, чтобы вся слобода слышала. Умеешь же. Ругай так, чтоб чертям тошно стало. Иди, Юлька.

– Дэвлалэ, хасиям[71]… – пробормотала она, торопливо перекрестившись.

Митька опустил голову. Копчёнка ждала, что он, может быть, скажет ещё что-нибудь, но муж молчал. Тогда Юлька встала, дунула на лучину, быстро вышла из бани, и тут же над тёмной улицей взлетел её истошный, негодующий визг:

– Ах ты, сукин сын, пьянь проклятая, чтоб тебе под забором подохнуть, да что же это такое?! Что ж это опять на мою голову разнесчастную такое?! Где тебя чёрт носил, на какой собачьей свадьбе ты гулял?! Ты на морду свою посмотри, дэвлалэ, да когда я подохну наконец, чтобы этой морды больше никогда не видеть? Когда я от тебя избавлюсь, сволочь, кончится или нет моё мученье, тебя же так и вовсе убьют когда-нибудь!!! Чтоб тебе, аспид бессовестный, эта водка хоть раз поперёк горла встала, чтоб тебе завтра не проснуться! Ай, бедная я, бедная, несчастная, пропащее счастье моё, а-а-а-ай…

Митька прислушался к завываниям жены; с облегчением убедился, что она, кажется, даже по-настоящему плачет. Равнодушно подумал: «Золото, а не цыганка», опустился на перину, ещё хранящую тепло Юлькиного тела, осторожно, чтобы не потревожить плечо, перевернулся на спину. И заснул под отчаянную брань и рыдания, доносящиеся с тёмного двора.

* * *

– Дина, дай свою рубашку, – велел Сенька.

Они вдвоём стояли посреди двора, а вокруг столпились цыгане – весь табор, вся слобода. Двор оказался забит народом, из-за забора высовывались головы тех, кто не поместился внутри, дети путались под ногами у взрослых, но сегодня против обыкновения не галдели и не шалили.

Дина пряталась за спиной Сеньки – бледная, со страшными багровыми синяками на лице, в затянутой под самым горлом Сенькиной шинели, из-под которой свешивался полуоторванный подол юбки. У парня за ночь тоже раздулась ссадина на скуле, оставленная Мардо во время ночной драки. Пять минут назад они подошли к запертым воротам дома, и Сенька, обернувшись к Дине, в который раз повторил: «Главное – держись, девочка. Голоси, плачь, меня кляни – что хочешь, но держись. Час покричат, угомонятся, и – считай, отмучилась ты».

Дина молча, не глядя на него, кивала. И сейчас она стояла у парня за спиной, сжимая в руках скомканный, грязный лоскут с высохшим коричневым пятном – свою последнюю защиту. Сенька взял рубашку из её рук.

– Смотрите все. Динка честной была. Я её взял этой ночью, она мне жена теперь.

Во дворе стояла тишина. Мёртвая тишина. Сенька смотрел поверх голов цыган в чистое, ещё чуть голубеющее утреннее небо, ждал взрыва проклятий, слёз, воплей. Он знал, что у самого дома, у крыльца, стоит его семья: дед, бабка, братья и сёстры, тётки с дядьками. Посмотреть в ту сторону Сенька не мог.

– Девочка моя!.. – послышался вдруг срывающийся голос Дарьи. – Девочка моя, как же так?! Диночка моя?! Господи, разбуди меня! Господи, дай помереть…

– Мама!.. – всхлипнула Дина, кинулась к матери, и Дарья прижала её к себе, захлёбываясь в слезах. Шинель поползла с плеч девушки на землю, и Дарья поспешно натянула её обратно на дочь.

– Мама, я не хотела… Прости меня, ради бога, я не хотела…

– Девочка моя бедная… Да как же это, да что же это сделалось… Озверели люди, и цыгане озверели… Да будь ты проклят, выродок!!! – взвыла наконец Дарья, и от стремительного плевка в лицо Сенька не успел отвернуться. – Чтоб кишки твои вонючие наружу вылезли, чтоб ты в канаве сдох! Да как же ты… как руки-то поднялись?! Она же сестра тебе, двоюродная сестра, сукин сын, чтоб твои мать и отец в аду на сковородках до конца света мучились!!!

– Брата родного проклинаешь, тётя Даша, – хрипло сказал Сенька. – Не нужно. Отец с матерью ни при чём.

– Он ещё гавкает! Он ещё гавкает!!! Он ещё рот открывает, ирод, да я же тебя сейчас… – Дарья кинулась на него с протянутыми руками, Сенька как можно осторожнее перехватил их. И держал рвущуюся к нему тётку до тех пор, пока не подоспели цыгане.

Рыдающую взахлёб Дарью женщины отвели к крыльцу, усадили, принесли воды, начали тихо уговаривать. Сенька знал, что ей говорят: что дела не поправишь, что Дина уже не девка, что она, хочешь не хочешь, жена этому выродку, и что какая теперь разница – силой или добром её взяли замуж… Несколько немолодых цыганок увлекли в дом едва держащуюся на ногах Дину, утешая и успокаивая её, и парень облегчённо вздохнул про себя: Динка вытерпела, стало быть, самое страшное – позади. Теперь он остался один и, перекрестившись в мыслях, готовился принимать проклятья всего табора. «Ненадолго… Ничего, потерпишь. Час, другой… Не до ночи же им орать, устанут. Зато потом – всё. И Динке – всё. Никто ничего не узнает, Мардо рта не откроет, побоится…»

Внезапно он заметил, что все цыгане смотрят не на него, а совсем в другую сторону, на что-то, происходящее возле самого дома, у крыльца. Сенька тоже повернулся туда – и увидел деда Илью и деда Митро. Они стояли возле крыльца, глядя друг на друга так, что гомонящие вокруг цыгане смолкли один за другим, а кое-кто даже украдкой перекрестился. И Сенька тоже невольно сделал шаг туда.

– Да что же это такое… – тихо произнёс Митро, в упор глядя на Илью узкими чёрными глазами. – Что ж это, люди добрые, творится… Да что же это вы, смолякоскирэ, – на всю мою жизнь проклятье?! А?! Илья! Смоляко! Сукин ты сын! Когда это кончится, спрашиваю?! Когда ты и твои выблядки в мою семью лазить перестанете? Нам от вас одна беда, столько лет – одна беда!

– Да где тебе беда, холера?! – рявкнул Илья так, что зазвенели стёкла в доме. – Мне что, до конца дней своих тебе долги выплачивать?! Двадцать лет прошло, уймёшься, может, наконец, старый чёрт?!

– И что с того, что двадцать?! Хоть сто! Хоть триста!!! Что твой внук устроил?! Что, я тебя спрашиваю, он мне с девочкой сотворил?! Кто в нашем роду так делал, кто?! Девку в жёны с мешком на голове взять – это только твои могут! Смолякоскирэ! Конокрады треклятые! Все вы, все до одного такие! Ты, сволочь, начал и детям передал! Выродок!

– Язык вырву, паскуда… – тихо пообещал Илья.

Рука его дёрнулась к заткнутому за голенище кнуту. Кнут Митро торчал из-за пояса, и тот выхватил его с молодой проворностью. Было очевидно, что деды сейчас сцепятся всерьёз, и цыгане, переглянувшись, со всех ног кинулись к ним. Тут же двор взорвался криками, воплями, испуганным визгом цыганок, но всё заглушала громоподобная ругань стариков, без всякой почтительности растащенных в стороны, но продолжающих бешено рваться друг к другу.

– Всё из-за тебя! Все мои несчастья из-за тебя, собачий сын! – в голос орал Митро. – Сестру увёл! Дочь увёл, всю семью опозорить не побоялся! Другую дочь от законного мужа забрал, под своего выблядка подсунул! С внучкой теперь этот твой анчихрист что сделал?! Что он с ней сделал, на ней же места живого нет! Спользовался, что отца её убили, – так я, слава богу, жив ещё! Думаешь, я до него не доберусь?! Думаешь, не доберусь?! Убью! Своими руками!

– Убивай!!! – кричал в ответ Илья, которого едва сдерживали четверо человек. – Убивай, на здоровье, вон он стоит! И меня вместе с ним! Может, угомонишься тогда наконец! Подохнешь спокойно! Как ты мне надоел, морэ, ты бы знал, и за что только Варька моя…

– Ну, давай, давай, открой рот! И про сестру свою тоже скажи, я тогда тебя вперёд твоего поганца прихлопну! Со спокойной совестью! Да ты хоть бы к седой бороде себе стыд на базаре выменял! Чтоб ты под забором без попа сдох, сукин сын, проклятье на всю мою жизнь!

Растерявшиеся цыгане не знали, что и делать: то ли, не доводя до смертного греха, растаскивать взбесившихся стариков на разные концы улицы и держать, покуда не уймутся… то ли помедлить и услышать наконец собственными ушами, из-за чего столько лет не могут спокойно смотреть друг на друга дед Арапо и дед Смоляко. Испуганно, тревожно гомонили женщины; сквозь их пёструю толпу торопливо проталкивалась Настя.

– Да пропустите же! Встали, вороны, рты пооткрывали, обра-адовались… – Она оказалась наконец рядом с цыганами и с силой толкнула в грудь сначала Илью, а затем – брата.

– Ну?! Рады?! Дурни старые, без вас нынче горя мало?! Нашли время, дорвались друг до друга, схватились, как кобели бешеные! Давайте, грызитесь, смешите молодых, бороды друг у друга повыдирайте! Ещё и на кнутах сцепитесь! – гневно закричала она, стоя между взъерошенными, держащимися за кнуты стариками. – Разве не видите, что творится?! До вас сейчас разве, до ваших дрязг, которым сто лет в обед стукнет?! Хватит, говорю вам, хватит!!! После передерётесь, коли душа горит, а сейчас – чтоб духу вашего здесь не было! Не то обоих прокляну! Только мне и дела – с вами тут возиться, а у меня же там девочка… девочка моя… – Голос Насти вдруг сорвался. Она отчаянно взмахнула руками, закрыла лицо ладонями и бросилась в дом. За ней толпой помчались цыганки.

Илье первому надоело, что его, как какого-нибудь напившегося недоумка, держат за плечи четверо сосунков. Он с силой сбросил их руки, зарычал сквозь зубы: «Да чтоб вас, сопляки, размазало, пошли прочь!..» – И молодых как ветром сдуло. На Митро Илья не посмотрел. Шагнул мимо поспешно расступившихся перед ним цыган, свернул к распахнутым воротам. И только сейчас заметил, что внук всё ещё стоит там.

Илья остановился перед Сенькой. Не в силах посмотреть в его лицо, едва смог выговорить:

– Отчего я тебя тогда не проклял?.. Отчего тебя на войне-то не убили? Такую бы беду от семьи отвело, а теперь… – Он не договорил. Неловко махнул рукой и, так и не взглянув на внука, пошёл прочь со двора.

Сенька остался там, где стоял: возле распахнутой, чуть поскрипывающей на свежем утреннем ветру створки ворот. В глазах было темно, горло давила судорога, от которой едва удавалось дышать, и он благодарил бога, что ни один из цыган, столпившихся в углу двора и что-то встревоженно, беспокойно обсуждавших, так и не подошёл к нему.


Дина лежала на кровати, скорчившись в комок под огромной цветастой шалью и закрыв глаза. Её уже раздели, промыли ей ссадины, расчесали волосы. Она покорно, словно кукла, дала сделать с собой всё, что требовалось. Изредка морщилась от боли, когда мокрая тряпка в руках Ирины слишком сильно нажимала на подсохшую царапину, но не говорила ни слова. И больше не плакала.

– Ещё попей, девочка, – попросила сидящая рядом с ней Ирина. – Немножечко, лучше будет. Ради меня, попробуй, ну?

Дина, приподняв голову, через силу сделала ещё несколько глотков из кружки, протянутой тёткой. Хрипло попросила:

– Дай маме…

Дарья, сидящая в изголовье кровати, плакала навзрыд, прижавшись щекой к неподвижной, холодной руке дочери.

– Диночка, Диночка моя… Ах я дура, ах проклятая, чтоб мне в болестях издохнуть… Прости меня, прости, маленькая, зачем я тебя только из дому вчера выпустила… Зачем ты только на этот базар растреклятый пошла?! Ведь как чуяла, маленькая моя, не хотела никуда идти! А я, дура, погнала! Боже мой, боже мой, девочка моя родненькая, что ж он сделал с тобой, что-о-о… За что, за что на нас напасть такая… Яша, господи, прости меня, Яшенька… Умирал – приказывал мне дочку беречь, а я, дура несчастная, куда смотрела? О чём только думала-а-а…

Нетронутый ковш с водой стоял рядом на подоконнике. Несколько женщин, столпившись около Дарьи, сочувственно качали головами, другие окружили постель. В крошечной комнате уже нечем было дышать, в маленькое окно сердито бился жук, но его никто не торопился выпустить на волю. Пылинки роились в широком солнечном луче, наискось падающем в комнату, но никто не задёргивал занавески. В комнате стоял приглушённый, тревожный гул женских голосов.