Неся сумку, быстро и по-прежнему совершенно бесшумно – это на каблуках-то лучшей итальянской обуви! – он действительно пошел: прошел через пустой дом на темную кухню. Там на разделке, тускло сверкая в темноте, лежали вымытые и вычищенные ножи, как на выставке. Недолго раздумывая, губернатор взял короткий, с ладонь, узкий стальной нож и сунул было его себе сзади за пояс, потом беззвучно захохотал, широко разевая рот. Если бы не темнота, мы с вами, дорогие мои, смогли бы насладиться этой картиной. Но губернатор недолго веселился. Он вытащил из-за пояса нож и аккуратненько положил его обратно на полированную металлическую поверхность.

Десантировался бывший десантник Голубович из собственной резиденции даже не через кухню – там наверняка стояла пара человек, а за углом от кухонной двери бесшумно влез в люк, по которому в губернаторский особняк ежедневно из грузового пикапа подавали привезенные продукты. Влез, протащил за собою сумку, прислушался. И исчез во тьме.

… А мы с вами, дорогие мои, можем вернуться от Голубовича к Голубовичу.

Ступни ног у Голубовича уже давно были разрезаны в кровь – вы сами попробуйте босиком походить по лесу! Он не обращал внимания на боль, тупо следуя за Хелен. Через полчаса они вошли – Иван Сергеевич и не заметил, как это произошло, – на кладбище. То есть, он понял, что находится уже не в лесу, а на кладбище, когда и справа, и слева от дорожки, по которой они шли, начали возникать надгробия. Тут внутренний голос, придя в себя раньше хозяина, разбудил спящего на ходу Ванька:

– А тетка, блин, не ведьма, часом? Щас живого, на хрен, съест, и копец. Лучше бы там, в лесу, застрелила. Говорил тебе, козлу – урой ее, на хрен! Урой!

Тут Хелен оглянулась и тихонько захихикала:

– Не бойся, я тебя не съем. Хотела бы завалить – уже сто раз завалила бы. Мы почти пришли.

Еще через минуту она подвела Голубовича к темному памятнику, светлеющему, однако, в кромешной тьме, потому что выполнен он был из когда-то белого, а сейчас ставшим серым мрамора. Серый мрамор оказался светлее ночи.

– Присаживайся, – словно бы в мягкое кресло приглашая, предложила Хелен. – Это моя прапрапра… – указала Хелен на развалившуюся на памятнике голую фигуру Ксюхи. – Словом, не важно. Ты тут под защитой.

Голубович облегченно рухнул на приступочек у основания памятника, приложил руку к камню – тот оказался неожиданно теплым, словно бы теплый, с подогревом, пол у него в недостижимой теперь спальне. И неожиданно в полной темноте губернатор сумел прочитать уже, кажется, не так давно прочитанную им надпись: «Княжна Катерина Борисовна Кушакова-Телепневская. 1851–1869. Тебе суждена жизнь вечная и вечная моя любовь». Ставший лазерным взгляд Голубовича уперся в стоящий напротив могилы княжны скромный памятник, и Ванечка наш прочитал: «Алевтина Филипповна Тузякова-Щелканенко». Тут способности прибора ночного видения столь же неожиданно оставили Голубовича, как и неожиданно проявились, и он не смог прочитать на памятнике своей первой квартирной хозяйки годы ее жизни и небольшую приписку внизу – «от любящей и благодарной племянницы Тони». Но что-то, несомненно, перенеслось от этой неувиденной приписки к взболтанным мозгам губернатора – мы можем написать теперь «бывшего губернатора», потому что резиденция губернатора Глухово-Колпаковской области в эту минуту уже горела, и уже объявлено было, что Иван Сергеевич, уставши после тяжелого дня и будучи не в себе, неосторожно обошелся с камином и полностью сгорел у себя в спальне, и что временно к исполнению обязанностей вновь приступил Виталий Алексеевич. И фотография – реальная фотография – Мормышкина явлена была urbi et orbi[254]. Кстати сказать, весь состав областной администрации, устроивший безобразную оргию в Большом зале Белого Глухово-Колпаковского дома, немедленно Мормышкиным был уволен.

Голубович произнес:

– У меня вилла в Валенсии… То есть, две виллы… Одна небольшая, у самого моря, где… – он на мгновение запнулся, – где студенческий пляж… И вторая побольше, в самом городе…

– Про виллы свои ты забудь, – захихикала Хелен. – Там тебе не выжить. И мне там не выжить… Как пришло, так и уйдет… А мне доводили информацию, что ты берешь только наличкой… Хи-хи-хи… Искаженная, значит, информация… Сиди здесь. Безотлучно. А я пойду тебе поищу какой-нибудь прикид… И ноги тебе надо обработать… Ты мне веришь?

– Да.

– Я тебя выведу.

И таково оказалось влияние мощного интеллекта Ивана Сергеевича на скромную переводчицу Хелен, что она добавила – вероятно, для того, чтобы до него быстрее дошло:

– Не ссы, блин, понял?

Что-то, видимо, от далекой-далекой Энтони Нассау перелетело и к ее очень дальней – по мужу – родственнице Хелен ван Клосс или Красиной – это как вам будет угодно, дорогие мои, потому что Хелен вдруг оказалась совершенно голою, как и Иван. Под изваянием лежащей Ксюхи – только рука, прикрывающая ее межножие, была Катиной – и над телом Марии Борисовны Кушаковой-Телепневской произошел вполне качественный сексуальный акт, который нам нет никакой необходимости изображать, дорогие мои. Единственное, что мы считаем возможным вам сообщить, так это то, что выдающиеся способности нашего Ванечки полностью к этой минуте восстановились. И он, счастливый, сказал, когда после произошедшего лежал, как все нормальные люди, в объятьях любимой:

– На пляже у меня совсем маленькая вилла… Куплена на другое имя… Через третьи руки… Собственно, это квартира… Двухкомнатная… В студенческом городке… Я там пока еще и не был никогда… Не найдут…

Хелен захихикала, обнимая волосатую задницу Голубовича.

– И еще в Валенсии… – освобождено, действительно ничего не боясь, продолжал он откровенничать, – номерные счета… Немного там… Я их не трогал тыщу лет… И в Цюрихе… Немного… Лимонов пять-шесть… Дом в Цюрихе… Тоже на другой паспорт… Небольшой дом, всего четыре спальни… Но старинный… Возле парка…

– Дом в Цюрихе, – без всяких смешков, словно эхо, повторила Хелен. – Боже мой!.. Дом в Цюрихе… Возле парка…

Как развернулись события далее, нам неизвестно, дорогие мои. Нам известно – и мы не раз вам сообщали об этом обстоятельстве, – что Иван Сергеевич Голубович был очень умным человеком и наверняка нашел возможность соединиться сам с собою – вероятно, не без помощи отыскавшейся для него на старости лет любимой женщины. Живы ли они, а если живы, живут ли они в Валенсии, или в Цюрихе, или в каком-нибудь другом городе мира, или в какой-нибудь горной шотландской деревеньке, где тишь да гладь и где нет ни нудистского пляжа, ни вообще какого бы то ни было пляжа, ни даже приличной реки, не говоря уж о море – не знаем.

Правдивое повествование наше заканчивается, дорогие мои. Собственно говоря, нам остается только сообщить о допросе Джозефа, состоявшегося той же ночью в офисе Овсянникова, уже под утро, на рассвете – в то самое время, когда догорала резиденция губернатора, и неизбывно, неистощимо желая жить, стояла посреди огня фреска с изображением Мальчика, в то самое время, когда голый Голубович лежал в обнимку с голой Хелен на могиле княжны Кушаковой-Телепневской, а рядом стояла огромная брезентовая сумка, и аккуратно наброшены были на оградку могилы Алевтины Филипповны Bанькины пиджак и брюки, и висели на оградке, проветриваясь, Bанькины носки, и стояли возле оградки на песке начищенные Bанькины полуботинки.

Джозеф же решительно отказывался сотрудничать с российским следствием, пока ему полностью не заплатят за буровую установку Graffer, принадлежавшую, как выяснилось, именно ему одному – инженеру Джозефу Грею Мак-Ковену. Возможно, вздорного инженера объявили бы погибшим вместе с остальными, но его уже после взрыва видело живым множество народу, в том числе иностранные журналисты. Пришлось уплатить – в ведомстве полковника Овсянникова не оказалось подходящей к случаю статьи расходов, и он вынужден был срочно звонить в Москву, чем уже окончательно и бесповоротно погубил карьеру. Даже, значит, получив твердое обещание выплаты денег, Джозеф долго отрицательно мотал головой. И только убедившись, что на его счет в Глазго переведена требуемая – завышенная им раза как минимум в полтора – сумма, показал, что о судьбе Пэт Маккорнейл ему ничего неизвестно, что она действительно являлась женою погибшего Майкла Маккорнейла и что Пэт от своих русских предков владела какой-то русскою тайной, о которой никому ничего не говорила, потому что была немою после перенесенного в детстве стресса. Так же Джозеф показал, что ни о какой водке на Борисовой письке Майкл Маккорнейл и не подозревал, а собирался открыть возле бывшего монастыря золотоносный пласт, о существовании которого знал с юности от родителей, и что концессию на разработку месторождения он получил в Москве напополам с… И тут же допрос Джозефа завершился. Джозеф пожал плечами и сообщил, что все русские тайны ни пенса не стоят и что русские все равно сами не умеют пользоваться своими природными богатствами, и что вообще все природные богатства во всех странах мира должны принадлежать народу. Тут допрос Джозефа завершился вторично, после чего Джозеф заявил, что остатки буровой установки он передает русской службе безопасности безвозмездно. Подобный подарок справедливо показался допрашивающим еще одним хамством, поскольку все остатки буровой к этому времени уже были аккуратнейше собраны до мельчайшей детали, до винтика, а что не успели собрать, ходили и, не спросивши Джозефа, собирали сейчас. Тем не менее соглашение о передаче остатков буровой установки и неимении претензий Джозефу тут же подали на подпись, и он подписал под видеосъемку, и сказал прямо в окуляр видеокамеры, что не имеет никаких претензий и что хочет домой. После чего гражданина Великобритании Джозефа Грея Мак-Ковена, даже не давши ему выспаться, немедленно выдворили за пределы Российской Федерации – посадили сначала в машину, а потом в эконом-класс регулярного авиарейса Санкт-Петербург – Лондон, где заморский гость, наконец, заснул.

Вот, кажется, и все, дорогие мои.

Хотя нет, нет! Мы же вам не рассказали о Kaтином синем платье!

В Государственном Историческом музее, который покамест еще помещается в Москве аккурат на краю Красной площади, там, где, чуть пожелают какие бы то ни было высшие силы устроить для граждан военный парад, именно там, под окном, танки въезжают на площадь – справа от Музея, меж Музеем и Кремлевской стеною, в которой когда-то, во времена нашей юности, помещался общественный туалет для людей, стоящих в очереди в Мавзолей, там, в обычном зале Музея, внутри вертикального стеклянного ящика, словно бы внутри скромного саркофага, вывешено Катино платье, выстиранное, вычищенное, починенное, отреставрированное, снабженное пусть и не теми, настоящими, Катиными, серебряными и золотыми, но все-таки бронзовыми и мельхиоровыми пуговицами под золото и серебро, и написано и на самом стекле, и внизу на табличке, что, дескать, золотые и серебряные это пуговицы, так и пусть, Бог с ними, с музейщиками, у них своя работа, не правда ли? Главное, что платье это – то самое, и висит оно не на плечиках, а на полихлорвиниловом полуманекене с выделкой под кожу – на белом, с чуть розоватым оттенком, ну, точно такого цвета, какою была кожа нашей Кати в ее молодости. Кати! Кати! Кати! И написано и на стекле саркофага, и на табличке внизу, что вот это – типичное дворянское платье середины XIX века: «Амазонка» женская. Россия». Катя надевала его не каждый день – как вы знаете, до всех событий того страшного и прекрасного дня, до того случая в усадьбе всего лишь один раз, а в тот день, когда встречали они с Красиным приехавшего Хермана и вымокли под страшным ливнем, и потом… и потом… и потом они с Красиным так любили друг друга… – второй и последний раз надевала Катя свое синее платье, а уж про Женщину в доме под огромным дубом вообще ничего мы не знаем и не смеем сказать, а про Настоятельницу Высокоборисовского женского Богоявленского монастыря возле села Кутье-Борисово Преподобную Екатерину точно можем засвидетельствовать, что ни разу! ни разу не надевала она синего платья, но хранила в сундуке до самого своего успения, случившегося в десять часов утра шестнадцатого августа тысяча девятьсот восемнадцатого года, когда все монашки монастыря были изнасилованы и потом приколоты штыками или застрелeны красногвардейцами. Место общего погребения всех насельниц неизвестно. Зато достоверно известно, что тело Настоятельницы в той общей могиле отсутствует, хотя Преподобная Екатерина первою, впереди своих монахинь вышла к ломаемым монастырским воротам и первою прямо в сердце была заколота первым же ворвавшимся в монастырь революционным солдатом – в серой папахе с полоскою красной материи на тулье. И каким чудом Господним попало Катино платье в Исторический музей почти не рваным и годным к восстановлению – поистине Бог весть. И мы иногда, кстати тут признаться, дорогие мои, приходим в Музей к саркофагу с Катиным платьем, словно к самой дорогой для нас могиле, и тогда Катя, нам кажется, встает от далеких и потаенных мощей своих, словно бы оживает, и мы, делая вид, что сморкаемся в грязный скомканный носовой платок, утираем этим же платком сами собою катящиеся слезы и улыбаемся Кате в ответ на ее сияющую прищуристую улыбку, и заставляем себя думать, что, может быть, нам все-таки еще стоит жить хотя бы для того, чтобы – пока остаются силы вставать с постели и, тяжело опираясь на палку, выползать из дома, как из норы – жить, чтобы приезжать сюда и улыбаться Кате.