Этот «злоумышленник» всегда говорил на воровском жаргоне, откуда и его прозвище («Бигорн» на этом жаргоне значит воришка). Когда-то коротко знакомый с несколькими известными преступниками, он уверял, что являлся их соучастником. Однако бахвальство старика не могло обмануть его товарищей, опытных по части всяких мистификаций.

Другой тип, долговязый Адольф, кривой, с вихляющейся походкой, утверждал, наоборот, что он ровно ни в чем не виноват. Между тем никто из заключенных не хотел бы с ним встретиться один на один в темном лесу, особенно имея полный кошелек…

Судьба некоторых арестантов Клерво была поистине печальной. У одного из них, фальшивомонетчика, было пятеро детей, которых он горячо любил. Жена его умерла, и всех их пришлось отдать в приют для подкидышей… Другой украл двадцать франков при следующих обстоятельствах: его мать болела, но в больнице для нее не нашли места. Наступил день, когда она уже не могла встать с постели. Стоял декабрь, в доме не было ни топлива, ни хлеба… Тогда мальчуган вышел вечером на улицу и стащил у первого встречного щеголя кошелек, в котором оказалось всего двадцать франков…

Сперва, как уже известно, Огюста присудили лишь к году тюрьмы; но за повторное неповиновение тюремному начальству в дни, когда он узнал о приговоре, вынесенном его отцу, срок увеличили, и теперь ему предстояло провести в Клерво целых два года, прежде чем выйти на свободу (под свободой для бедняков подразумевается свобода умирать с голоду, особенно если в паспорте пометка: «отбыл тюремное заключение»).

Пребывание в тюрьме оказалось для Огюста более сносным, чем жизнь на воле. Он прибыл в Клерво с такой характеристикой: «Крайне вспыльчив и недисциплинирован, склонен к буйным выходкам». Первое время его считали опасным преступником; однако очень скоро он показал себя с хорошей стороны.

Огюст не питал отвращения к труду, ибо привык к тяжелой работе у дубильного чана. Правда, он говорил себе: «Мы, заключенные, трудясь в тюрьме, становимся невольными виновниками безработицы. Ведь многим не хватает хлеба потому, что мы выполняем ту же работу за сущие гроши!» Такие мысли рождались в голове юноши, размышлявшего о прогнившем механизме современного общества, которое доживает свои последние дни, общества, враждебного беднякам и покорного богачам.

* * *

В больших тюрьмах иногда отводят несколько часов в день на занятия с арестантами. Огюст, совершенно невежественный (десяти лет ему уже пришлось бросить школу и поступить на кожевенный завод), попав в Клерво, с жадностью набросился на те жалкие крохи знаний, какие можно было получить на этих уроках. Вскоре учитель, пораженный успехами юноши, стал проявлять к нему особое внимание и снабжать его книгами. Огюст поглощал их ночью, при коптящем свете ночника, пользуясь тем, что надзиратели спят. А может быть, тюремщики не мешали ему, боясь столкновений с этим смирным парнем, слывшим почему-то головорезом.

— На что тебе это? — спрашивали товарищи. — Думаешь, приговор отменят? Как бы не так!

— Нет, — отвечал Огюст, — я учусь, чтобы знать.

— Хочешь стать ученее всех?

Огюст улыбался. Бедняга вовсе не думал об этом; ему просто хотелось развить свой ум, найти применение своим способностям. К тому же занятия помогали ему забыться. Порою ему это удавалось. В такие минуты прошлое казалось лишь тяжелым сном, и семнадцатилетний юноша вновь становился самим собою.

— Он совсем не замечает барбосов (надзирателей), — говорили его товарищи по заключению. Но так случалось не часто.

Огюст писал отцу и сестрам. Из Тулона, по причине, нам известной, ответа не приходило уже несколько месяцев, но из Парижа в тот день, о котором идет речь, он получил письмо, очень его взволновавшее.

Как и в Тулоне, мы застаем арестантов в тот единственный час, когда они могут расправить утомленные плечи и почувствовать, что живут, то есть страдают. Как и в Тулоне, надзиратели притворялись, будто не слышат, когда разговор заходил о чем-либо, представлявшем для них интерес.

В этот вечер беседа обещала быть особенно занимательной. Речь шла о недавней новогодней амнистии, открывшей кое-кому двери тулонской каторжной тюрьмы. Называли имена помилованных: Гренюш, Жан-Этьен, Лезорн…

— Лезорн! — воскликнул забавный старичок, выдававший себя за убийцу. — Я промышлял вместе с ним!

— Что же вы делали? — спросил Адольф, любивший послушать чужую болтовню.

— Мокрые дела, черт возьми! Мы вместе пришивали.

Адольф улыбнулся. Он лучше других знал, что Бигорн врет, ибо настоящим соучастником Лезорна был он сам.

— Полно заливать, старина! Скажет тоже!

Отложив чтение письма, Огюст прислушался. Анжела как раз и писала о некоем Лезорне, амнистированном каторжнике, которому отец поручил позаботиться о ней и о сестрах. Про болезнь Софи она почти ничего не сообщала. Здоровье девочки, по-видимому, не улучшалось. В письме Анжелы была какая-то недоговоренность, тревожившая Огюста. То, что он услышал сейчас о Лезорне, отнюдь не могло его успокоить. Если этот человек — такой, как о нем говорят, отец не могу дать ему подобного поручения.

Старичок, стремившийся прослыть закоренелым злодеем, продолжал:

— Беда всем обладателям горяченьких (денег), если Лезорну дали глотнуть воздуха (освободили).

В углу длинной камеры (каждый ее конец освещался одной-единственной лампой, низко опущенной и озарявшей лишь небольшое пространство вокруг койки надзирателя) худой большеголовый верзила, похожий на сову, царапал что-то на клочке бумаги. Это был Вийон[16] тюрьмы. Он сочинял песню, фразу за фразой, и, подбирая мотив к ее словам, тихонько напевал, так что его голос сливался с завыванием ветра. Он писал о бедняге, бредущем домой из тюрьмы и умирающем с голоду. В самом деле, кто даст ему работу? Кто откроет перед ним дверь своего дома, даже за плату?

Раз каторжник освобожденный

Шел по дороге, долго шел.

Он много дней в пути провел,

Больной, голодный, изможденный.

Ни у кого он не просил

Ни хлеба, ни воды, ни крова;

Дремал под деревом и снова

Пускался в путь, хоть был без сил…

— Эй ты, артист! — сказал ему сосед. — Дай нам спать! Ты всю душу вымотал своим тоскливым воем! Ну, к чему без конца думать о том, что сидишь в тюрьме?

— Э, разве тюрьма — не повсюду? Так почему ж не писать об этом?

— Да… Но разве те, у кого ничего нет, могут чувствовать себя на свободе? Я лично предпочитаю, чтобы меня снова сцапали, когда Мой срок кончится. Лучше соломенный тюфяк в тюрьме, чем мостовая! Ведь чтобы подыхать от голода и холода, тоже нужно мужество… а у меня его не хватает. — Говоривший растянулся на своей койке. — Ну, разве здесь плохо?

— Ты прав, старина, черт тебя дери! Ведь я признал себя виновным во всем, что мне припаяли, лишь бы иметь кров над головой и жратву…

И поэт вновь принялся за свои рифмы, не обращая внимания на суровую действительность.

— Еще один корчит из себя невинного! — пробормотал Адольф.

Но несчастный не притворялся — он действительно был невинен. «Сколько я видал судей, более виновных, чем осужденные ими!» — говорит Монтэнь[17].

Старичок начал рассказывать о бесчисленных преступлениях, якобы совершенных им вместе с Лезорном. На самым деле он просто слышал о них краем уха от самого Лезорна и его сообщников. Два арестанта проявили особый интерес к этому повествованию: Адольф, которому важно было знать все, что могло обнаружить его причастность к темным делам, и Огюст, который, прислушиваясь, думал, что у его сестер довольно странный покровитель. Даже если он и лучше, чем о нем говорят, ему будет очень трудно жить честно, а следовательно и заботиться о дочерях Бродара.

Вдруг послышался какой-то треск; затем он повторился. Никто не обратил на это внимания. Целый день заключенные разбирали примыкавшие к тюрьме ветхие строения бывшего аббатства. Привыкнув к более легкой работе, они устали, их одолевал сон. Но вскоре заколебался пол, задрожали койки.

— Что за дьявольская сарабанда? Или с землей — трясучка (припадок эпилепсии)?..

Но шутки смолкли: упала балка, обрушилась часть стены. Два арестанта остались в углу камеры; их койки свисали над зияющим провалом. По-видимому, разборка старых смежных построек повлияла на прочность здания. Трещало дерево, падали кирпичи, а лампы, продолжавшие гореть неровным пламенем, угрожали еще большей бедой.

Только две балки, уцелевшие от перекрытия, соединяли с еще неповрежденной частью помещения тот угол, где находились двое несчастных. Их гибель казалась неминуемой. Остальные могли легко добраться до выхода, но не торопились: люди, вынужденные переносить общие невзгоды, привязываются друг к другу, и никто, кроме Адольфа, не решился бросить товарищей. Хотя прибежавшие с фонарями надзиратели указывали безопасный путь к выходу, ни один не захотел воспользоваться им.

Нужна была ловкость обезьяны или кошки, чтобы пробраться по балкам и спасти обреченных. Но вот на узкий воздушный мост взбежал парижский мальчишка, такой же проворный и ловкий, как кошка или обезьяна. Все затаили дыхание. Наконец Огюсту удалось добраться до горемык. Один из них, помоложе, стоял в ожидании.

— Смелей, Гаспар! — крикнул Огюст, веселый в минуту опасности, как истый Гаврош[18]. — Руку, старина! Вперед! Вниз не смотреть!

При всеобщем молчании, держа пошатывающегося товарища за руку, Огюст, пятясь, пробирался назад. Но вот оба достигли конца балки. Они были вне опасности.

Принесли факелы. При их багровом свете все казалось призрачным, словно мираж.

Один из арестантов, которым грозила гибель, был спасен; оставалось спасти другого. Не колеблясь, не мешкая, Огюст отправился тем же путем назад. Все взоры устремились к нему. Казалось, слышно было биение сердец. Все замерли.

На этот раз опасность увеличилась: балки, по которым шел юноша, зловеще трещали. Напрасно он подзывал к себе старика, оставшегося в одиночестве: тот, скованный страхом, все еще лежал на своей койке, хотя она каждое мгновение могла провалиться вместе с сохранившейся каким-то чудом частью пола. Это был тот самый старичок, который уверял, будто бы он знавал Лезорна. Его руки и ноги, утратившие гибкость от вечной сырости тюрем и от возраста, отказывались повиноваться; у него не хватало силы воли встать. Мнимый преступник был просто-напросто трусом.

— Идите ко мне, дядюшка Бигорн! — крикнул Огюст. — Не можете? Ну, так не шевелитесь, больше от вас ничего не требуется!

Юноша повис над провалом, схватил старика под мышки и поднял вверх. Затем, держа его на весу и балансируя, повернулся и вновь двинулся в опасный путь по балке. Все захлопали в ладоши; некоторые плакали.

Богорн был спасен. Но для Огюста это не прошло безнаказанно; ведь он не привык заниматься тяжелой атлетикой. У него пошла кровь горлом и в течение нескольких дней жизнь его висела на волоске. Молодость одержала верх, но силы юноши были уже надорваны; жить ему оставалось недолго.

За спасение товарищей Огюста Бродара включили в список освобождаемых досрочно.

X. В больнице св. Анны

Лишь через неделю после описанной нами ужасной ночи Клара пришла в себя. Все это время ее организм боролся с нервной горячкой, последовавшей за обмороком.

Наконец к ней вернулось сознание, а вместе с ним и память. Вспоминая о пережитом, она вздрагивала от отвращения.

Комната, в которой она очнулась, была обита матрацами. Это испугало Клару: все необычное напоминало об ужасах, виденных ею в приюте. Сквозь решетчатую дверь, похожую на те, какие бывают в клетках для диких зверей, проникал свет. Клара попробовала пошевелиться и обнаружила, что на ней смирительная рубаха.

Припоминая, что с нею произошло до того, как она упала в обморок, Клара решила, что все еще находится во власти г-жи Сен-Стефан. Вряд ли эта женщина позволит столь опасной свидетельнице выскользнуть из ее рук! Чувствуя свое бессилие, Клара пыталась представить себе, какие беды ей теперь грозят.

Дверь выходила в коридор. Девушка с беспокойством посмотрела туда. Перед ее глазами мелькали какие-то дюжие мужчины, с виду — больничные служители, и женщины в белых передниках, разносившие еду и лекарства. Неужели она в больнице? Кларе не верилось, но все же она несколько успокоилась. Наконец девушка решилась подозвать одну из женщин и спросить, куда она попала.

— Ах, вы очнулись, барышня! — воскликнула сиделка. — Вы были опасно больны, очень опасно!

Встретив вопросительный взгляд Клары, она продолжала: