Не проклял. И не дал снять ее портрет в большой зале дома, написанный студентом-художником. Но больше никто из цыган не осмеливался произнести при Якове Васильеве имя его дочери. Он дал понять всем: для него Настя умерла.

С отъездом Насти и Смоляковых дела у хора пошли совсем худо. Не помогло даже то, что к осени в хор вернулась, как ни в чем не бывало, сестра Ильи Варька — повзрослевшая, неожиданно похорошевшая, но… во вдовьем платке. Оказалось, что в таборе Илья все-таки сумел пристроить сестру замуж за своего друга, такого же конокрада, как он сам. Но прожила замужней Варька недолго: через несколько месяцев после свадьбы ее мужа поймали на краже лошадей и забили до смерти. Оставшись вдовой, Варька решила вернуться в московский хор, и Яков Васильев вынужден был взять ее обратно: надо же кому-то петь. Но, к счастью или к беде, случилось так, что в том же году в хоре появилась Данка — пятнадцатилетняя вдова из табора, в черном платке на роскошных волосах, с лицом красавицы-ведьмы, со взрослым, усталым и подозрительным взглядом слегка раскосых глаз.

Якова Васильева сразу же насторожило то обстоятельство, что молодая вдова кочует одна, а не с родней покойного мужа. Но он постарался не думать об этом, услышав великолепный голос таборной певицы и поняв, что в хоре теперь будет достойная замена Насте. К тому же Данка сумела обзавестись новым супругом буквально на следующий день после появления в хоре: мальчишка-гитарист Кузьма, увидев красавицу цыганку, тут же сошел от нее с ума. Они переспали вместе ночь, а наутро Данка сменила вдовий платок на новый, шелковый и нарядный. Эта поспешность тоже не понравилась Якову Васильеву, но откуда ж ему было знать всю изнанку…

Данка и Смоляковы оказались из одного табора, но почему-то Варька тогда скрыла подробности Данкиного прошлого, которые всплыли гораздо позже. Выяснилось, что новая певица была не вдовой, а «порченой» невестой, чья рубашка после брачной ночи осталась белее снега. Конечно же, молодой муж отказался от потаскухи-жены. Отказались от нее и родители, которым после такого позора и думать было нельзя о том, чтобы пристроить в этом же таборе других дочерей. Пятнадцатилетняя девочка, избитая и опозоренная, осталась одна на всем свете. Ей пришлось уйти из табора неведомо куда. Полгода Данка бродила по городам и деревням, пробавляясь гаданием и пением на площадях. Притворялась вдовой, чтобы встречающиеся с ней цыгане не задавали лишних вопросов. А затем, оказавшись в Москве и познакомившись на улице с хоровыми цыганами, рассудила, что в городе, где ее никто не знает, можно потихоньку начать новую жизнь. Как же Данка могла угадать, что вечером она столкнется нос к носу с Варькой, цыганкой из соседнего шатра, почти родственницей! Яков Васильев не знал, что за разговор был у молодых женщин и почему Варька никому ничего не рассказала. Уже на другой день у Данки появился новый муж, а через месяц она пела сольные партии в хоре.

Но если баба родилась шлюхой — ею она останется до конца дней своих. Уже через полгода Данка ушла на содержание к богатому купцу Сыромятникову. С ним она тоже не зажилась, объявившись через некоторое время в ресторане «Яр», где сразу запела моднейшие романсы, собирая вокруг себя именитую публику. Затем Данка — к тому времени уже Дарья Степная — сбежала к какому-то графу, после графа сошлась с промышленником Курицыным, за ним последовал генерал немец Канцельберг, потом еще кто-то… Разумеется, бабу можно понять: родни нет, значит, нужно самой заботиться о себе. Конечно, Данка не могла не понимать, что через десять-пятнадцать лет, когда красота подвянет, доходы ее в хоре резко сократятся, а потом и вовсе сойдут на нет. Вот она и искала способ обеспечить свое будущее. Наверное, Данке следовало бы посочувствовать. Однако единственным, кого на самом деле жалел Яков Васильев, был гитарист Кузьма. Семнадцатилетний мальчик, безумно влюбленный в жену, так и не смог оправиться после ее ухода — начал пить, сперва понемногу, а потом все больше и чаще. Через три года начались запои, а через пять лет от Кузьмы в хоре уже не было никакого толку…

Время шло. В Москву приезжали цыгане из других городов, почти у каждого хорового была таборная родня, и волей-неволей Якову Васильеву приходилось слышать известия о дочери. Он знал, что Настя по-прежнему с Ильей, что все эти годы она жила с ним в таборе, что, слава богу, конокрадство Илья бросил, что у них один за другим рождаются дети… К тому же и Варька Смолякова, такая же неисправимая кочевница, всю весну и лето проводившая в таборе, с семьей брата, зимой непременно объявлялась в Москве и прямиком шла в хор, где и оставалась до конца сезона. Именно от нее Яков Васильев узнавал новости о дочери. Варька рассказывала, что живут Настя и Илья хорошо, что Илья не обижает жену, любит детей… Знал Яков Васильев и о главном несчастье Насти: ее старшая дочь ослепла трех лет от роду. И, словно нарочно, выросла красавицей с чудесным голосом. Вот бы взглянуть, против воли размечтался старый хоревод. И на Настьку тоже. Хоть одним глазком бы посмотреть….

Из трактира донеслись аплодисменты и взрыв восхищенных возгласов. Яков Васильев догадался: отплясала Маргитка. Он посмотрел вниз, себе под ноги. Лужа у крыльца чуть поблескивала, снова затягиваясь морозной коркой. Над крышей трактира светились ледяные ноябрьские звезды. Месяц садился за Страстной монастырь. Хоревод передернул плечами и засунул руки под мышки.

Сейчас Настьке тридцать три. И дети ее уже взрослые. А значит, того гляди, появятся внуки, которые ему будут правнуками. И правы, сто раз правы люди: всему свое время. Может быть, он, Яков Васильев, и не святой. Но и не такой грешник, чтобы помирать в одиночестве, не увидев дочери и ее детей. И даже этого зятя-кобеля, чтоб его разорвало… Что толку врать самому себе — дня не проходит, чтобы Яков Васильев не подумал о них. И, черт возьми, голоса в хор где-то же надо брать!

За спиной скрипнула дверь. Яков Васильев, не оборачиваясь, спросил:

— Маша?

— Одурел ты, старый пень? — Сестра подошла, встала рядом, кутаясь в шаль. — Час уже стоишь на холоду. Выстудишься насквозь, помрешь — хорони тебя, мучайся, деньги трать…

— Ничего, — скупо усмехнулся Яков. — Зато уж раз и навсегда.

— Типун тебе на язык!

Помолчали. Из трактира снова донеслась гитарная музыка, и низкий голос Митро затянул: «Не шумите, ветры буйные».

— Я слышал, Варька приехала?

— Какая Варька, Яша?

— А то не знаешь? Смолякоскири[2]…

— Ну, приехала. У Конаковых остановилась.

— Сходи к ней завтра. Пусть придет. Надо Настьку в Москву.

Снова молчание. Глядя в землю, Яков слушал взволнованное дыхание сестры.

— Яшка, ты… это наверное решил?

— Когда я словами бросался?

Он ожидал радостного возгласа, слез, изумления. Но Марья Васильевна лишь нашла в темноте его холодную руку, поцеловала ее и без единого слова вернулась в трактир. Яков Васильев подождал, пока тяжелая дверь закроется за ней, провел ладонью по волосам, стряхивая с них иней, и пошел следом за сестрой.

Глава 1

Над Смоленском висела безлунная февральская ночь 1895 года. С темного неба огромными хлопьями валил снег. Один из узких переулочков возле конного базара оказался заметен по самые окна. Вереница крыш скрывалась в снежной пелене, кресты крошечной церкви, все в инее, тоже были почти неразличимы. За кладбищем побрехивали от холода собаки. В переулке не было ни души, и только закутанная в шаль женская фигурка пробиралась через сугробы, прижимаясь к заборам.

Поднявшись на заваленное снегом крыльцо одного из домов, поздняя гостья долго топала мерзлыми валенками, потом забила пяткой в дверь. Но завывание вьюги напрочь заглушало этот стук, и женщина, проваливаясь по пояс в снег, побрела к светящемуся окну.

— Гей! Откройте! Спите, что ли? Илья, Настя! Ромалэ, откройте!

Внутри долго было тихо. Затем заскрежетала щеколда. Ломающийся мальчишеский басок пробурчал:

— Кого нелегкая среди ночи?..

Дверь приоткрылась, в щели показалось заспанное лицо цыганенка лет тринадцати. Он протяжно зевнул, похлопал глазами, потер кулаком лоб — и вдруг просиял улыбкой до ушей:

— О-о-о! Тетя Варя! О, заджя![3] Откуда ты? Как в такую метель добралась? Мама! Иди сюда, смотри, кто пришел!

Варька устало улыбалась, снимая с себя промокшие от снега шаль и платок. В маленьком домике поднялся переполох, застучали двери, из горницы в сени один за другим вылетали взлохмаченные мальчишки, и Варька едва успевала целовать подставленные носы и щеки.

— Уф, боже мой… Петька… Ефимка… Ванька… Да не висните вы на мне, чертенята, замучили насмерть! Илюшка, забери братьев! Где мама?

— Я здесь, Варенька, здравствуй! — Настя выбежала из-за отгораживающей угол пестрой занавески, на ходу прихватывая платком распущенные волосы. — Как же ты пришла по такой пурге? Господи, больше года тебя не было, все лето без тебя прокочевали! Как ты? Где была? Куда пропала так надолго? Илья уже с ума сходить начал!

Женщины обнялись, поцеловались. Настя зажгла свечной огарок, подбросила несколько поленьев в едва горящую печь, зашарила по полкам в поисках еды.

— Настя, я есть ничего не хочу. Самовар горячий? Давай чаю. — Варька села к столу, на котором медным боком поблескивал самовар, и в пятне света отчетливо обрисовался ее неправильный профиль с сильно выступающими вперед зубами. — Рассказывай, как вы тут. Я соскучилась — смерть! Бросила хор посреди сезона — и приехала повидаться. Где Илья?

— Где ему быть… В кабаке, господ ублажают.

— Как его дела?

— Слава богу. Вон — полна конюшня рысаков, меняет, продает. Трактир — так, для баловства. Ну, хоть Дашка с Гришкой при деле, и то хорошо. Да бог с ними, ты-то как? Ты в хоре, что ли, на год застряла?

— Вестимо, где ж еще?..

— Так рассказывай! — Настя просияла. — Как наши все? Отец, тетя Маша? Митро как? Еще сына родил, наконец?

— Какое… Уж устал с женой ругаться за это. Первым Илона ему сына выдала, а потом, видать, разленилась: косяк девок, одну за другой… Все здоровы, не беспокойся. Даже бабка Таня не помрет никак, хотя каждый день грозится. Вот Макарьевна на Покров отдала богу душу. Помнишь Макарьевну-то? Ну, что ж, старая уже была, доскрипывала помаленьку… Наши за ней, как за родной, ходили до последнего дня. У хора дела в гору идут. Яков Васильич — молодцом, как держал всех в кулаке, так и сейчас держит. Тетя Маша внуков скоро солить будет. У одной Стешки — одиннадцать человек, а еще Аленка, Симка, Катерина стараются… Про тебя там все помнят, спрашивают.

Настя молчала. За окном пронзительно верещала вьюга, ветер бросал в стекло пригоршни снега. С полатей уже доносилось ровное сопение заснувших мальчишек. Где-то негромко стрекотал сверчок. Настя сняла заслонку с печи, и розовые пятна света легли на пол и на Настино лицо, делая заметными неровные шрамы на левой щеке. Глядя на них, Варька украдкой вздохнула.

— Не обидишься… если спрошу, сестрица? — запнувшись, начала она. — Илья… У него… У тебя с ним сейчас все ладно? Ничего не натворил, пока меня не было?

— Конечно, ладно. — Настя вздрогнула, отвлекаясь от своих мыслей. — Почему спрашиваешь?

— Ну, всякое же было…

— Было… Было и прошло. Нет, не беспокойся, все хорошо. Если что, мне бы рассказали давно. Знаешь ведь цыганок. Так бы языки и повырывала!

— Слушай, что ты с ним в трактир не ходишь? — помолчав, спросила Варька. — Хоть бы вечерами при тебе был. И деньги лишние никому не мешают.

— Нет… Куда мне! В хорах красота нужна. — Настя слегка дотронулась до шрамов на щеке.

— Но их же и не видно почти! Да посмотри, какая ты тоненькая! Другие бабы, шестерых родивши, кадушки кадушками ходят, а ты… У тебя же ни одной морщинки нет! А царапинки эти — такой пустяк, что и говорить нечего!

— Ой, Варька, да что ж ты меня уговариваешь? — Настя тихо рассмеялась. — Что я — девчонка без женихов? У меня, слава богу, муж, дети — все хорошо. А в хоре я свое давным-давно отпела. Подожди, свежей заварки принесу.

Она встала, ушла в глубь комнаты. Варька, закусив губы, смотрела ей вслед.

Настя вернулась с мешочком чая. Быстро взглянула на Варьку. Словно прочитав ее мысли, подалась к пятну света, обеими руками раздвинув тяжелые пряди распущенных волос. В смоляно-черной массе отчетливо серебрилась седина.

— Вот, взгляни — вся белая, как ведьма! А Илье что… Знаешь, он ведь до сих пор черный, как головешка, без единого волоса седого. И бешеный такой же, как раньше, проклятый…

Варька молча пила чай. За окном голосила вьюга. Неожиданно в ее пронзительный визг вплелась дробь кулаков по обледенелой двери.

— Эй! Настька! Открой! Это мы!

— Ну, наконец-то. — Настя встала из-за стола, накидывая на плечи шаль.