ВЫ МНЕ НРАВИТЕСЬ, ВЫ ОЧЕНЬ МИЛЫЙ

Питайся холодной кашей

— Ты должен питаться холодной кашей, — сказал он мне как-то раз.

Это китайское изречение. Если не ошибаюсь, кантонское. И хотя у него имеется синий британский паспорт старого образца и он с удовольствием называет себя англичанином, на самом деле он родился в Гонконге. Иногда мне кажется, что все его жизненные ценности были сформированы очень давно и в дальних краях. Возьмите, к примеру, холодную кашу, которой, по его мнению, необходимо питаться всем людям.

Я перестал заниматься своими делами и внимательно посмотрел на него. Что он имеет в виду на этот раз?

И он мне объяснил. Питаться холодной кашей — значит долго и усердно трудиться над чем-нибудь, так, что, когда ты приходишь домой, тебе не остается ничего другого, как только поесть холодной каши и лечь спать.

Тогда я подумал вот о чем. Интересно, с кем он живет в своем доме? Неужели с персонажами сказки о маленькой девочке и трех медведях?

— Только так ты сможешь стать мастером в любом деле, которому хочешь себя посвятить, — продолжал он. — Только так ты преуспеешь во всем. Так что питайся холодной кашей. Ты работаешь, пока все остальные играют. Ты работаешь, пока все остальные смотрят телевизор. Ты работаешь, пока все остальные спят. Чтобы стать настоящим мастером, ты должен питаться холодной кашей. Попрыгунчик.

А ведь он никогда раньше не называл меня Попрыгунчиком. Правда, я всегда чувствовал, что это может произойти в один прекрасный день.

И я честно пытался понять его. Он был моим учителем и другом, а я всегда старался стать хорошим учеником. Я пытаюсь стать ими по сей день. Но только ничего не могу с собой поделать. Получилось так, что выражение «питаться холодной кашей» я стал воспринимать по-своему, увидел в нем совсем другой смысл. Отличный от того, что вкладывали в него китайцы.

Почему-то я вбил в свою глупую голову, что питаться холодной кашей означает страдать, испытывать крайние неудобства. Переживать тяжелые времена: дни, месяцы и годы. И все потому, что у тебя просто не остается иного выбора.

Видимо, я просто смешал «холодную кашу» Востока с «горькой пилюлей» Запада. И вот теперь я не в состоянии отличить одно от другого.

Но он имел в виду совсем другое. Он хотел донести до меня то, что следует забыть обо всех удобствах и удовольствиях во имя чего-то большего. Ради своей конечной цели можно временно пожертвовать личным счастьем, то есть нужно есть холодную кашу сегодня, чтобы иметь светлое завтра. Или послезавтра. Или далекое будущее. Так что маленькая девочка и три медведя тут совершенно ни при чем.

Но, наверное, было бы легче воспринимать концепцию самопожертвования тем, кто родился в бедных кварталах Колуна. А в тех местах, откуда родом я, люди не склонны разделять подобное мнение.

Питаться холодной кашей… Для меня это означает достойно сносить то, что предназначила тебе судьба. И даже более того. Это выражение подразумевает под собой и то, что один человек часто вынужден тосковать по другому человеку. И очень сильно тосковать. Примерно так, как тоскую я.

Ее нет со мной, и она больше не вернется. Я знаю это точно.

Я никогда больше не поцелую ее. Я никогда не проснусь рядом с ней. И не у вижу, как она спит.

Я хорошо помню эти восхитительные моменты. Вот она открывает глаза, и на губах появляется неповторимая наивная улыбка. При этом обнажаются розовые десны, и тогда я чувствую, как внутри меня начинает что-то таять.

Все, больше я никогда не увижу этой улыбки. Теперь в мире будет существовать тысяча дел, которые мы уже никогда не станем делать вместе…

— Ты обязательно встретишь кого-нибудь, — объясняет он, проявляя при этом мужественное терпение, чего никогда не удавалось моему отцу. — Не торопи время. В твоей жизни появится другая женщина. Ты снова женишься. И у тебя будет все. Дети и так далее.

Он пытается быть со мной очень добрым. Вообще-то он человек хороший. Наверное, он действительно верит в то, что говорит.

Правда, сам я не верю ни единому его слову. Я считаю, что любой мужчина может полностью израсходовать в себе запасы любви. И при этом растратить их на одну — единственную женщину. Надо только очень сильно любить ее, тогда для другой женщины уже больше ничего не останется.

А потом можно убить сколько угодно времени, но так и не отыскать ту, которая смогла бы заполнить образовавшуюся в сердце пустоту. Потому что невозможно найти замену той, которую называешь любовью всей своей жизни.

Да и зачем бы понадобилось искать ее?

Роуз больше никогда не вернется домой. Она не придет ко мне. И ни к кому другому.

Наверное, я все же смог бы привыкнуть жить со своей болью, если бы мне только удалось справиться с неодолимым желанием позвонить ей. Жизнь бы стала намного проще, если бы я сумел запомнить, что ее больше нет, и не забывать об этом никогда.

Но я ничего не могу с собой поделать.

Когда-нибудь наступит тот день, когда я все же позвоню ей. Дело в том, что никогда еще с тех пор я не набирал ее номера, хотя был весьма близок к этому. Вы думаете, что мне придется долго искать ее номер? Нет, для этого мне даже не надо напрягать память. Мои пальцы прекрасно помнят его.

Мне только страшно, что в один прекрасный день, когда я наконец наберусь смелости и позвоню ей, к трубке подойдет кто-то другой. Мне ответит совершенно незнакомый голос. И что тогда произойдет со мной? Что буду делать? Как реагировать?

А ведь желание позвонить ей рано или поздно все равно победит мои сомнения. Не важно, счастлив ли я, взволнован или пребываю в тоске, я очень часто ловлю себя на том, что мне хочется позвонить ей и поговорить о своих чувствах. Так, как мы это делали раньше, когда были… я чуть было не сказал «любовниками». Да, но не только. Мы были чем-то гораздо большим. Когда были вместе.

Но ее нет, и я понимаю, что ее больше нет.

Просто я иногда почему-то забываю об этом. Вот и все.

Но теперь я знаю, как мне нужно поступить. Я должен питаться холодной кашей и сражаться с неодолимым желанием протянуть руку к телефону.

1

Что-то с сердцем у меня неладно.

Не так оно должно биться. Как-то по-другому. Более-менее нормально, как у всех остальных. Ну, или почти у всех.

Ничего не понимаю. Я бегаю по парку всего-то десять минут. На моих совершенно новых кроссовках сверкают яркие светоотражающие полоски. Но при этом уже горят мышцы ног, из легких вырывается хрип, а сердце… Не надо опять о нем. Оно заполнило всю грудь, словно огромная непереваренная котлета.

Сердце упорно колет меня в спину. Оно вот-вот покинет мой организм.

Воскресное утро, ясный сентябрьский день, на небе ни облачка, и парк почти пуст. Почти, но не совсем.

На полянке, где почему-то нельзя играть в мяч, я вижу старика-китайца с коротко стриженными седыми волосами и блестящей, отливающей на солнце золотом кожей. На вид ему под шестьдесят, как и моему отцу, но выглядит он на удивление подтянутым и моложавым. На нем черный мешковатый спортивный костюм, поэтому кажется, что он забыл снять пижаму. Его руки и ноги двигаются медленно и плавно, он как бы танцует в такт звучащей в его голове музыке.

Я наблюдал нечто подобное каждый день, когда жил в Гонконге, — стариков в парке, занимавшихся тайчи. При этом все их движения были настолько замедлены, что казалось, будто у этих людей впереди целая вечность.

Старикан не обращает на меня внимания, когда я, пыхтя и кряхтя, направляюсь к нему. Он смотрит прямо перед собой, весь погруженный в свой колдовской танец.

И тут меня осеняет: я уже видел это лицо. Точнее, не его именно, а десятки тысяч лиц, поразительно похожих на это.

Живя в Гонконге, я видел это лицо на мостках парома, за баранкой такси в Колуне, заплаканным на ипподроме в Долине Счастья. Я видел, как лицо помогало своей внучке делать уроки в подсобке крохотного магазинчика, слышал, как оно чавкало лапшой в какой-то забегаловке. Я видел измазанные пылью чумазые лица, когда они ввинчивали в небо колоссальные небоскребы на клочках отвоеванной у океана земли.

Это лицо до боли мне знакомо. Оно бесстрастно, погружено в себя и совершенно равнодушно к моему существованию. Оно смотрит сквозь меня. Ему все равно, жив я или мертв.

В Гонконге я видел такое лицо бесчисленное множество раз, и это сводило меня с ума.

Когда я натужно шаркаю мимо старика, он перехватывает мой взгляд. Потом что-то говорит. Всего одно слово. Непонятно какое. То ли «дыхни», то ли «отдохни»…

И я ощущаю внезапный острый прилив грусти, думая: не много ли ты хочешь, дядя?

Отдыхать в одиночестве тоскливо. А ведь я остался совсем один.

_____

Гонконг вселил в нас чувство некоей исключительности.

Мы созерцали пышное великолепие делового центра, который я тут же окрестил местным Сити, и ощущали себя наследниками чего-то могущественного, героического и величественного.

Мы в изумлении смотрели на мириады огней, на несметные богатства, на людей, живущих в небольшом уголке Британии, расположившемся в Южно-Китайском море, и мы чувствовали себя теми, кем никогда не смогли бы стать в Лондоне, Ливерпуле или Эдинбурге.

Разумеется, у нас не было никакого права на «исключительность». Мы не строили Гонконг. Большинство из нас приехали сюда лишь незадолго до того, как пробил час возвращать эти земли Китаю. Но среди этого яркого, сверкающего великолепия нельзя было не чувствовать себя этаким сверхчеловеком.

Были, конечно, экспатрианты, в которых чувствовалась исключительность, бизнес-элита: рафинированные коммерсанты из тамошнего Сити в изящных костюмах от Армани, которые однажды отправятся домой в ореоле славы и с семизначными суммами на счетах.

Но я был не из их числа. Даже рядом с ними не стоял. В престижном заведении под названием «Двойной успех» я преподавал английский богатым и холеным новокитайским дамам, которые хотели научиться разговаривать с «круглоглазыми» официантами на их родном языке. «Официант, в моем супе из акульих плавников муха! Это возмутительно! Лапша совсем холодная! Позовите менеджера! Вы принимаете “Американ экспресс”?» Мы проспрягали массу глаголов на ресторанную тематику, поскольку к 1996 году, когда я приехал в Гонконг, среди обслуги уже было очень много европейцев.

Я немного отличался от своих коллег. Казалось, что у всех остальных преподавателей заведения «Двойной успех» (наш слоган: «Английский за год безо всяких хлопот») имелись какие-то свои веские причины жить в Гонконге, нежели просто почувствовать свою исключительность.

Например, одна женщина из Брайтона практиковала буддизм. Тихий молодой парень из Уинслоу каждую свободную минуту посвящал занятиям кун-фу. Был еще АКМ — англо-китайский мандарин, — захотевший побывать на своей исторической родине, прежде чем займет прочное место в семейном бизнесе на Геррард-стрит в лондонском китайском квартале.

Так что веские причины имелись у всех. И у экспатриантов в банках и юридических конторах тамошнего Сити. И у экспатриантов, живших на окраине, в Лантау, и строивших там новый аэропорт. Причины были у всех. Кроме меня.

Я приехал в Гонконг просто потому, что Лондон меня достал. Я пять лет преподавал английскую литературу в одной из школ в самом центре города. Это было нечто. Вы, может, даже слышали о нас. «Общеобразовательная школа, основанная фондом принцессы Дианы» ни о чем вам не говорит? Нет? Это та самая, на севере Лондона, где учитель труда раздавил себе башку своими же тисками. Во всех газетах писали.

А уж родители — те были пострашнее деток. Каждое родительское собрание превращалось в противостояние между мной и шайкой обнаглевшего, бесцеремонного хулиганья с угрюмыми физиономиями и багровыми татуировками. И это я говорю только о мамочках своих учеников.

Мне все обрыдло. Осточертело. Надоело проверять сочинения, начинавшиеся с фразы: «Есть мнение, что Меркуцио был лоханутый придурок». Осточертело проходить «Ромео и Джульетту» с недоумками, ржущими от восторга, когда во время разбора сцены на балконе некий «обожатель Шекспира» надувал на задней парте презерватив. Доконало пытаться объяснять всю дивную прелесть, великолепие, величие и красоту английского языка «деточкам», у которых «блин» верхом на «хере» «матерью» погоняет.