– Я вас понимаю, – дружелюбно проговорил Джервас.

Они подошли к аллее из густых вязов и кустарников. Ей придавали особую живописность статуи и классические урны. У поворота выложенной гравием дорожки бил источник с минеральной водой, здесь начинался курорт. Джервас предложил девушке сесть на каменную скамейку. Она устроилась рядом с ним, и по ее движениям он понял, что ей совершенно не свойственна заторможенность. Даже отдыхая, она говорила быстро, а в ее глазах плясали огоньки. Отвечая на вопросы, она жестикулировала, и эта чисто галльская привычка показалась ему просто очаровательной.

– Мне кажется, вы давно привыкли к сцене, – сказал он.

– Я на сцене всю жизнь, – деловито уточнила она. – Я начинала как танцовщица в Париже. Там я и родилась.

– Но вы говорите почти без акцента.

– Когда-то и он был у меня, – со смехом ответила она. – Моя мама была солисткой балета в Парижской опере, и я стала танцевать еще ребенком в больших патриотических представлениях, очень популярных после революции. Мне давали партии пажей и купидонов, а когда я подросла, то начала танцевать в кордебалете. Во время перемирия в Амьене мы переехали в Лондон. Мой отец англичанин, он был скрипачом и композитором. Он узнал, что лондонским театрам требуются иностранные актеры. Он считал себя таковым после двадцати лет жизни во Франции. Его приняли в оркестр в Королевский театр, но к тому времени мама уже перестала танцевать. Балетмейстер мистер д'Эгвилль взял меня на ее место, но на вторые роли. Тогда мне было тринадцать.

Она помолчала, опустив глаза. Носки ее туфель выступали из-под юбки. Джервас заметил, что они выгнуты наружу, и, поскольку его, как и подобает в обществе, учили танцевать, узнал первую позицию.

– В эти годы девочки еще учатся в школах, – проговорил он. – Вам не трудно было столько работать?

– Я благодарна судьбе, что так случилось, особенно когда заболел отец. Ему пришлось уйти из оркестра. После его смерти я сделалась единственной опорой матери. У нее тоже ухудшилось здоровье, и я лишилась ее в тысяча восемьсот пятом году. Это вообще был для меня год тяжелых потерь. Мистер д'Эгвилль покинул оперный театр – критики осуждали его за то, что он занимал в спектаклях детей из балетного училища. Он нашел себе место в Седлерз-Уэллз и пригласил меня сюда, надеясь, что в театре мистера Дибдина обстановка будет спокойнее, и молоденькой девушке-сироте, без всякой поддержки и покровительства, здесь будет лучше. Но ничего особенного в новом театре со мной не случилось, и я намерена вернуться в прежний, если удастся.

Взглянув на ее профиль, Джервас промолвил:

– Это и теперь небезопасно.

– Мне безразлично, – отозвалась она. – Моя карьера танцовщицы продлится еще лет десять, если не меньше, и я предпочла бы продолжить ее в лучшей балетной труппе Лондона. К тому же в Королевском театре платят больше, чем в Уэллз. Сейчас мне двадцать один год, и меня не интересуют джентльмены, зачастившие в Фопс Элли. Подобные ловушки не для меня.

«Как жаль, – думал он, – что такой молодой и очаровательной девушке приходится думать о куске хлеба и прятаться от ухажеров». Он поразился ее стойкости именно потому, что она была так бедна. Она могла бы жить гораздо обеспеченнее, как дорогая игрушка богатого покровителя, ведь она очень соблазнительна, и ей это, наверное, не раз предлагали. Он вспомнил, как увидел ее впервые, спрятавшуюся поздним вечером в темной комнате. Она тренировалась с таким упорством, словно от этого зависела вся ее жизнь. Как хорошо, что он пригласил ее в парк, на воды, где она могла отвлечься от трудов и невзгод.

– Надеюсь, что вы простите мою откровенность, быть может, не слишком уместную для столь короткого знакомства, мадемуазель де Барант. По-моему, вы очень одиноки.

Она склонила голову в знак согласия, и поля соломенной шляпы скрыли выражение ее лица.

– Я не стану это отрицать, – призналась она. – У меня есть друзья, Гримальди и д'Эгвилль очень добры ко мне, но ни с кем из танцоров у меня дружбы нет. Все они очень завистливы и ревнивы к чужому успеху.

Вскоре они поднялись со скамьи, и когда они проходили мимо тенистой беседки, их заметил лорд Свонборо. Он описал множество чудес, которые ему показал мистер Гарланд, и предложил выпить чая.

– Меня дьявольски мучает жажда.

– Не удивительно, если ты столько времени болтал со своим гидом. Мадемуазель де Барант, вы не составите нам компанию?

– Не уверена, что смогу, ваша светлость. Который час?

Достав золотые часы из кармана шелкового жилета, он ответил:

– Половина второго.

– Я приглашена в гости, – пояснила она. – Впрочем, в этом доме кто-нибудь постоянно приходит и уходит, и, думаю, хозяйка просто не обратит внимания, если я опоздаю.

Ниниан шел впереди. Внезапно он обернулся и сказал:

– Джервас и я отвезем вас в карете.

– Non, nоn, – запротестовала она, и румянец окрасил ее щеки. – Ваша светлость, вы слишком добры, в этом нет необходимости.

– Вы не должны отказываться.

– Я согласен, – сказал Джервас, и она встретилась с ним взглядом. В ее глазах угадывалось беспокойство. – Если бы не вы, мой кузен не увидел бы, как наливают воду и создают подводное царство. Пусть он отплатит за вашу щедрость и поможет вам доехать. Где живет ваша приятельница?

– На Голден-сквер. Но...

– Решено, – вежливо прервал ее он. – Ниниан с удовольствием сопроводит вас, и мне так не хочется подавлять его искренний порыв, что я настаиваю на этом предложении.

Нежная улыбка озарила ее милое лицо, и Джервас пожалел, что она предназначалась Ниниану.


Розали была знакома едва ли с половиной собравшихся в светлой гостиной, однако почувствовала себя среди них легко и уверенно. Она услышала язык родной страны и тут же вообразила себя в художественном салоне, пережившем пору революции, террора и множество исторических перемен от Директории до Консульства. Прошлой ночью она грезила о Париже и сейчас вновь мысленно перенеслась в него.

– Как я рада, что вы наконец добрались до меня, крошка, – ласково проговорила хозяйка дома, обращаясь к Розали.

Некогда, на вершине славы, мадемуазель Паризо пользовалась в Лондоне скандальной известностью. Ее обожали зрители и клеймило духовенство, возмущенное слишком откровенными нарядами, открывавшими ее прелести. После брака с богатым мистером Хьюзом она оставила сцену, но улыбалась так же часто, как и на подмостках Королевского театра.

– Джеймс д'Эгвилль только что спрашивал о вас. Посмотрите, как он взволнован встречей с вами! – Миссис Хьюз указала на смуглого элегантно одетого господина, двинувшегося им навстречу. У него были волнистые волосы и длинные бакенбарды, а дугообразные брови придавали его лицу удивленное выражение.

– Я обещала вам, что она придет! – торжественно заявила бывшая танцовщица.

Розали протянула руку Джеймсу д'Эгвиллю.

– Как поживете, сэр?

– Куда важнее знать, – грубовато отозвался он, – как поживаете вы?

– Tres bien, merci[1].

– У нее задрожала правая лодыжка, но она поняла, что упоминать о своей боли бывшему или будущему работодателю никак нельзя.

– Pauvre petite[2], – вздохнула хозяйка, прижав руку к своей прославленной груди. – Мне хочется плакать, зная, что вы танцуете для этих каналий, завсегдатаев Седлерз-Уэллз. Дельфина никогда бы этого не позволила.

– Вы забываете, Паризо, что я работал балетмейстером в Уэллз, – вмешался в их разговор д'Эгвилль. – Хотя я разделяю ваше убеждение и также считаю, что Розали достойна лучшей участи. Каковы ваши планы, дорогая? Не собираетесь ли вы перейти в зимнем сезоне в театр Эстли на Уэллклоуз-сквер?

Розали покачала головой.

– Я хочу попытать удачи в новом театре на Тотнем-стрит.

– Но почему не в оперном? – Миссис Хьюз сжала руку д'Эгвилля. – Вы просто обязаны убедить синьора Росси принять ее в труппу, я вас очень прошу.

Джеймс д'Эгвилль пристально посмотрел на Розали, и его брови поднялись еще выше.

– Вы этого хотите?

– Вопрос решен! – воскликнула миссис Хьюз. – Вы обязаны познакомиться с синьором, крошка, и я вас сейчас ему представлю, maintenant[3]. Он не столь умелый и блестящий постановщик, как наш дорогой Джеймс, и я слышала жалобы, что он предпочитает всем прочим итальянских танцоров, но не обращайте на это внимания. По крайней мере, вы будете выступать перед зрителями с хорошим вкусом и чувством стиля, а для артиста остальное несущественно. Идемте за мной.

Искоса взглянув на д'Эгвилля, Розали позволила хозяйке взять ее за руку и направиться в другую половину гостиной. У окна стояли трое: господин средних лет с яркой брюнеткой и крепкий молодой человек, скучающее лицо которого тотчас оживилось, когда он заметил Розали.

Он бросился к ней и, взяв обе ее руки в свои, поднес их к губам и в знак почтения опустился перед ней на колено.

– Ma belle, я не льщу себя надеждой, что вы меня помните, но я не забыл свою первую партнершу. Сколько лет прошло с тех пор?

– Больше, чем хотелось бы, – отозвалась она с легкой улыбкой. – Вы не изменились, Арман Вестрис. В годы нашего учения вы уже прославились и вашей galanterie, и ваши grands jetes[4].

Она обратила внимание,как в черных глазах брюнетки мелькнули ревнивые искорки, очередное свидетельство того, что французы по-прежнему выбирают себе любовниц на один сезон.

Поднявшись, Арман посмотрел на нахмурившуюся даму и мягко произнес:

– Фортуната, вам не о чем беспокоиться. Она никогда не была моей возлюбленной. У нее даже не хватало смелости пройтись со мной под руку, хотя я неоднократно просил ее об этом. Для нее главным была работа, работа, работа. Розали, позвольте представить вам синьорину Анджолини, ведущую танцовщицу оперно-балетного театра. – Повернувшись к мужчине, он пояснил: – Я был знаком с мадемуазель де Барант еще в Париже. Она училась у mоn рérе[5] и у Доберваля.

Балетмейстер поклонился.

– Мне известно это имя.

– Bien sur[6], вы, должно быть, знали ее мать, Дельфину де Барант?

– Si, si, – откликнулся итальянец, присмотревшись к Розали попристальнее, с пробудившимся интересом. – Вы танцовщица, о которой мне часто говаривал д'Эгвилль, многообещающая исполнительница вторых ролей.

Однако балетмейстер не стал вступать с ней в разговор. Обратившись к своей соотечественнице по-итальянски, он повел ее к ближайшей софе, оставив Розали и Армана наедине.

– Всю зиму и весну, да и весь последний год, мы с Фортунатой танцевали вместе в оперном театре, – сообщил он ей. – Вы нас видели?

– Боюсь, что билет мне не по карману, – искренне призналась она. – Хотя иногда я читала в газетах о ваших спектаклях.

Критики поначалу неприязненно отнеслись к французу, но ему удалось покорить их атлетической силой своего танца, мощным прыжком и вращением.

– Когда Паризо сказала, что ваши родители умерли, мне стало вас очень жаль.

– Я живу без мамы уже пять лет.

– В прошлом сезоне ко мне за кулисы зашел один француз и спросил, был ли я знаком с La Belle Delphine. Я думаю, он следил за ее выступлениями в Париже и был tres desole[7] когда заговорил о ней. Не могу припомнить его фамилию. Ремерсье? Нет, как-то иначе. – Немного помолчав, он пожал плечами. – Ну да это не имеет значения. Скажите мне, mа belle, почему вы не танцуете в оперном театре?

– Я покинула его вместе с д'Эгвиллем, когда он перешел в Седлерз-Уэллз, а вернуться его не приглашали. Надеюсь, что он отрекомендует меня Росси. В труппе в будущем сезоне должно освободиться место. И Оскар Берн, вероятно, поручится за меня, если я его попрошу.

– Я тоже могу замолвить за вас слово синьору, – пообещал ей Арман. – И вы смело можете положиться на Дешайе.

– А разве его жена не ушла из труппы? – Арман подтвердил это, кивнув головой. Она невольно заставила его посплетничать.

– Я была намертво прикована к Айлингтону и почти не слышала новостей из Королевского театра. Правда ли, что месье Буанжерар открыл балетную студию для детей?

– Да, это так, но les enfants terribles[8] были изгнаны со сцены вскоре после первого своего появления. Англичанам не нравится, когда маленькие дети так поздно ложатся спать.

– Тут ничего не изменилось, и зрителям по-прежнему не по душе, когда д'Эгвилль включает в состав труппы своих учеников, – вздохнула Розали. – Странно, но никто не возражал, когда я девочкой танцевала на сцене.

– В Париже, – надменно заявил Арман, – лучше ценят истинное искусство. В Королевском театре зрители привыкли разговаривать во время оперы, они свистят, когда им не нравятся исполнители, и прерывают их хлопками в самое неподходящее время. lis sont betes sauvages![9]

Розали рассмеялась и сказала:

– Боюсь, что зрители в Седлерз-Уэллз раздражали бы вас еще больше. Кроме того, жалованье...

– Возвращайтесь в мой театр, cherie, и скоро вам хватит денег на шелковые платья и украшения, идущие к вашим глазам, – не без изящества заметил Арман. – Паризо ко времени ухода со сцены скопила двенадцать тысяч фунтов, и не все от любовников. Постановщики будут вам хорошо платить, по меньшей мере, триста фунтов за первый год.