И вот что она надумала.

Двору она даст понять, что долгое время щадила королеву, но если ее припрут к стене, она пойдет на разоблачения.

А кардиналу она внушит, что до сих пор держала язык за зубами, только подражая его деликатности; но как только он заговорит, она, ободренная его примером, также перестанет запираться, и вдвоем они откроют истину и докажут свою невиновность.

В сущности, такого плана она придерживалась с самого начала. Но ведь любое приевшееся кушанье можно обновить при помощи изысканных приправ. Вот что затеяла графиня, чтобы обновить две свои военные хитрости.

Она написала письмо королеве, и выражения, в которых оно было составлено, недвусмысленно свидетельствует о его смысле и значении.

Ваше величество!

Невзирая на все тяготы и мучения, выпавшие мне на долю, доныне у меня не вырвалось ни единой жалобы. Все уловки, которые пошли в ход, чтобы исторгнуть у меня признание, лишь укрепляют меня в решимости не бросать тень на мою государыню.

Однако, хоть я и пребываю в уверенности, что мое постоянство и скромность помогут мне спастись от угрозы, которая надо мной нависла, признаюсь Вам, что усилия родственников раба (так королева называла кардинала в те дни, когда между ними царило согласие) внушают мне большой страх.

Долгое заточение, бесчисленные очные ставки, стыд и отчаяние при мысли о том, что меня обвиняют в преступлении, коего я не совершала, поколебали мое мужество: боюсь, что мое упорство дрогнет под тяжестью стольких ударов одновременно.

Ваше величество, Вы единым словом можете положить конец моим мучениям; для этого довольно будет вмешательства господина де Бретейля: он может представить это дело министру (то есть королю) в том свете, в каком сам сочтет нужным, и так, чтобы на Вас, Ваше величество, не легло ни малейшей тени. На это письмо я решилась лишь под влиянием страха, что мне придется все рассказать, и я убеждена, Ваше величество, что Вы поймете мои мотивы и примете меры, чтобы облегчить мне тяготы моего положения.

Засим с глубоким почтением остаюсь смиреннейшей и покорнейшей слугой Вашего величества

графиней де Валуа де Ламотт.

Как мы видим, Жанна все рассчитала.

Или это письмо попадет к королеве и ужаснет ее тем, что после стольких испытаний Жанна обращается к ней с такой дерзкой настойчивостью; тогда утомленная борьбой Мария Антуанетта решится освободить Жанну, которую не усмирили ни тюрьма, ни следствие.

Или, что гораздо правдоподобнее, судя по концу письма, Жанна не возлагала на письмо никаких надежд, и это легко доказать: роль королевы в деле была такова, что она никак не могла вмешаться в следствие, не погубив этим себя. Поэтому мы можем быть уверены: Жанна нисколько не надеялась, что ее письмо передадут королеве.

Она знала, что вся ее охрана предана коменданту Бастилии, а значит, и г-ну де Бретейлю. Она знала, что вся Франция норовит использовать дело об ожерелье для политических целей, – такого не бывало со времен парламента г-на де Мопу[148]. Ясно было, что человек, которому она доверит письмо, либо отдаст его коменданту, либо оставит его себе, либо вручит судьям, принадлежащим к той же партии, что и он. Словом, Жанна сделала все, от нее зависящее, чтобы это письмо, в чьих бы руках оно ни оказалось, послужило дрожжами, на которых взойдут ненависть, недоверие и презрение к королеве.

Одновременно графиня сочинила еще одно письмо, обращенное к кардиналу.

Для меня остается загадкой, Ваше высокопреосвященство, почему Вы упорствуете и не даете внятных показаний. Мне кажется, что лучше всего для Вас было бы безраздельно ввериться нашим судьям; это пошло бы на благо нашей судьбе. Сама я решилась молчать, коль скоро Вы не желаете говорить со мною вместе. Но Вы-то почему молчите? Объясните все обстоятельства этого таинственного дела, и я клянусь подтвердить все, что Вы сообщите; подумайте хорошенько, Ваше высокопреосвященство: если я первая начну давать показания, а Вы откажетесь подтвердить то, что я могу сказать, то я погибну, я не ускользну от мести особы, которая жаждет погубить нас обоих.

Но с моей стороны Вам бояться нечего, моя преданность Вам известна. Если окажется, что эта особа неумолима, Вас все равно постигнет общая судьба со мной; я пожертвую всем на свете, чтобы отвести от Вас ее ненависть, или пускай мы с Вами оба окажется в опале.

P.S. Я написала этой особе письмо, которое, надеюсь, убедит ее сказать правду или по крайней мере не обрушивать на нас столь тяжких обвинений: ведь вся наша вина состоит в ошибке или в молчании.

Это коварное письмо она передала кардиналу на последней очной ставке в большой приемной Бастилии; кардинал покраснел, побледнел и содрогнулся от такой отчаянной храбрости. Не в силах сразу взять себя в руки, он вышел.

А письмо к королеве графиня тут же отдала аббату Декелю, капеллану Бастилии, преданному интересам Роганов; аббат сопровождал кардинала в приемную.

– Сударь, – сказала ему Жанна, – передав это послание, вы можете изменить судьбу его высокопреосвященства и мою. Ознакомьтесь с его содержанием: знание чужих тайн входит в ваш долг. Вы убедитесь, что я обратилась к единственной силе, которую мы с его высокопреосвященством можем умолять о помощи.

Священник отказал ей.

– Вы не видитесь ни с какими духовными лицами, кроме меня, – так объяснил он свой отказ. – Ее величество решит, что вы написали ей по моему совету и что вы во всем мне признались; я не могу согласиться на поступок, который меня погубит.

– Ну что ж, – отвечала Жанна, отчаявшись в успехе своей хитрости, но надеясь запугать кардинала, – скажите господину де Рогану, что у меня остается последнее средство доказать свою невиновность: предъявить письма, которые он писал королеве. Мне претило это средство; но в наших общих интересах я на него решусь.

Видя, что священник потрясен этой угрозой, она последний раз попыталась вложить ему в руку свое ужасное письмо к королеве.

«Если он возьмет письмо, – сказала она себе, – я спасена: потом я при всем народе спрошу у него о судьбе этого письма, и если он доставит его королеве, она будет вынуждена мне ответить, а не доставит – тогда королева погибла: колебания Роганов подтвердят ее вину и мою невиновность».

Но как только аббат Декель дотронулся до письма, он тут же вернул его Жанне, словно оно жгло ему руку.

– Подумайте, – побледнев от ярости, сказала Жанна, – ведь вы ничем не рискуете: письмо я запечатала в конверт, на котором стоит имя госпожи де Мизери.

– Тем более! – вскричал аббат. – Значит, тайна будет известна двоим. Значит, королева будет гневаться на меня вдвойне. Нет, нет, я отказываюсь.

И он отстранил руку графини.

– Заметьте, – проговорила она, – вы сами толкаете меня на обнародование писем господина де Рогана.

– Пусть так, – отвечал аббат. – Обнародуйте их, сударыня.

– Однако, – дрожа от злобы, настаивала Жанна, – если будет доказано, что господин де Роган состоял в тайной переписке с ее величеством, это будет стоить ему головы; вы говорите мне «пусть так», но я вас обо всем предупредила.

В этот миг отворилась дверь, и на пороге показался разгневанный и величественный кардинал.

– Пускай по вашей вине будет обезглавлен отпрыск рода Роганов, – воскликнул он. – Бастилия уже видела подобные зрелища. Но знайте, я без сожалений вступлю на эшафот, лишь бы только увидеть, как прижгут клеймом мошенницу и воровку! Идемте, аббат, идемте.

Вымолвив эти уничтожающие слова, он повернулся к Жанне спиной и вышел вместе со священником, а злополучная женщина осталась в ярости и отчаянии, сознавая, что с каждым движением она все глубже увязает в смертельной трясине, которая вскоре поглотит ее с головой.

36. Крещение малютки Босира

Все расчеты г-жи де Ламотт обратились в прах. Все расчеты Калиостро оправдались. Едва он очутился в Бастилии, как понял, что теперь у него есть предлог открыто готовить крах монархии, под которую он столько лет вел глухие подкопы с помощью иллюминизма и оккультных наук.

Уверенный, что его ни в чем не уличат и что жертва сама приближает развязку, наиболее благоприятную для его планов, он свято исполнил обещание, данное всему свету.

Он собрал обильный материал для того лондонского письма, которое было опубликовано месяцем позже описываемых событий и стало первым ударом тарана по стенам древней Бастилии, первым враждебным выпадом революции, первым ощутимым толчком, предшествовавшим потрясению 14 июля 1789 года.

В этом письме, где Калиостро ниспровергал короля, королеву, кардинала, спекулянтов, а также г-на де Бретейля, олицетворявшего тиранию министров, наш разоблачитель изъяснялся следующим образом:

Да, я и на свободе повторю то же, что говорил в заточении: нет злодейства, коего не искупали бы полгода Бастилии. Меня спрашивают, вернусь ли я когда-нибудь во Францию. Непременно, отвечаю я, но при условии, что там, где теперь Бастилия, будет место для гуляний. Да будет на то воля Божия! Французы, у вас есть все, что надобно для счастья: плодородная почва, мягкий климат, добрые сердца, чарующее веселье, таланты и склонности ко всему на свете; в искусстве нравиться у вас нет соперников, в других искусствах вам не у кого учиться, но вам недостает, друзья мои, сущей малости: уверенности, что если вы ни в чем не виноваты, то будете спать в своей постели.

По отношению к Оливе Калиостро тоже сдержал слово. Она же со своей стороны свято блюла верность графу. У нее не вырвалось ни единого слова, которое могло бы скомпрометировать ее покровителя. Ее показания оказались пагубны только для г-жи де Ламотт: она ясно и неопровержимо описала свое невольное участие в обмане, мишенью которого, по ее словам, был какой-то незнакомый дворянин; ей сказали только, что его зовут Луи.

Олива, как прочие пленники, проводила дни под замком, подвергаясь допросам, и все это время она не видела своего дорогого Босира, но нельзя сказать, что он ничем ей о себе не напоминал: мы убедимся, что возлюбленный оставил ей на память тот самый залог, о котором мечтала Дидона, говоря: «О, если бы мне было дано увидать, как на моих коленях играет малютка Асканий!»[149]

В мае месяце 1786 года на улице Сен-Поль на ступенях портала церкви св. Павла в толпе бедняков стоял человек. Он был в большом волнении, прерывисто дышал и все смотрел в сторону Бастилии, не в силах отвести от нее взгляда.

К нему подошел человек с длинной бородой; то был один из немцев, состоявших на службе у Калиостро; во время таинственных приемов в старом доме на улице Сен-Клод Бальзамо отводил ему роль дворецкого.

Этот слуга остановился рядом со снедаемым нетерпением Босиром и тихо ему сказал:

– Подождите, подождите, сейчас они приедут.

– А, это вы! – вскричал Босир.

Но поскольку слова «сейчас они приедут» явно его не успокоили и он вопреки благоразумию продолжал размахивать руками, не скрывая своего волнения, немец сказал ему на ухо:

– Господин Босир, вы так шумите, что вас заметит полиция. Мой хозяин обещал передать вам весточку, вот я ее и принес.

– Говорите же! Говорите, друг мой!

– Тише. Мать и дитя находятся в полном здравии.

– О-о! – возопил Босир в порыве неописуемого восторга. – Она родила! Она спасена!

– Да, сударь, но отойдемте в сторону, прошу вас.

– Девочка?

– Нет, сударь, мальчик.

– Это еще лучше! Ах, друг мой, какое счастье, какое счастье! Поблагодарите от меня вашего хозяина, передайте ему, что моя жизнь и все, что у меня есть, в его распоряжении.

– Да, господин Босир, передам, когда увижу.

– Друг мой, почему вы только что сказали… Но прошу вас, примите эти два луидора.

– Сударь, я ничего ни от кого не принимаю, кроме как от хозяина.

– Ах, простите, я не хотел вас оскорбить.

– Разумеется, сударь. Но вы спрашивали…

– Ах, да, я хотел спросить, почему вы только что сказали, что они скоро приедут? Кто приедет, скажите?

– Я имел в виду тюремного хирурга и повитуху, тетушку Шопен, принимавших у мадемуазель Оливы роды.

– Они приедут сюда? Зачем?

– Окрестить дитя.

– Я увижу свое дитя! – вскричал Босир, не в силах устоять на месте. – Вы говорите, я увижу сына Оливы? Здесь, сейчас?

– Здесь и сейчас, но сдержитесь, умоляю вас, иначе несколько агентов де Крона, которые, как я догадываюсь, скрываются под лохмотьями попрошаек, заметят вас и поймут, что вы поддерживаете сношения с узником Бастилии. Вы и себя погубите, и скомпрометируете моего хозяина.

– Ох! – воскликнул Босир, охваченный священным трепетом почтения и признательности. – Лучше умереть, чем хоть единым звуком навредить моему благодетелю. Если понадобится, я задохнусь, но не скажу больше ни слова. Однако что же они не едут!

– Терпение.

Босир подошел к нему поближе.

– А она-то сама хоть немножко рада? – спросил он, умоляюще сложив руки.