Жан-Поль Энтовен

Парижская страсть

Посвящается N

Кем бы ни был он, любовь сама в робких начинаниях свидетельствует о том немногом, что является реальностью для нас.

Марсель Пруст. Беглянка

1

Пока я не встретил Аврору, я понятия не имел о том, что любить — это спускаться в ад, медленно, ступень за ступенью. И тем более не ожидал, что в конце этого пути окажусь перед зеркалом, в котором наконец-то вынужден буду увидеть себя таким, какой я есть, без грима. Пока она не подвела меня за руку к этому зеркалу. Это было как отравление медленно действующим ядом. Я тонул, запутавшись в сети из помыслов, причин и следствий, а они, цепляясь одно за другое, ускоряли ход событий, которые я считал изощренными кознями неприятелей, тогда как на самом деле единственным моим врагом был я сам.

Некоторые считают, что пережить подобное бывает небесполезно, что это обогащает наш жизненный опыт и побуждает в дальнейшем вести себя разумнее. Они ошибаются. Или лгут. Любовь завладевает лишь той частью нашего существа, которая с рациональной точки зрения ни на что не пригодна. Если чем и можно измерить любовь — так это тем, что ты потерял, ступив на эту дорогу. Это могу подтвердить вам я, переживший необыкновенную любовь.

Этот проигрыш, к которому я сперва отнесся спокойно, не мог быть достойным. Это было жестоко, отвратительно — меня просто раздавили, как насекомое. Корень любви — в темном царстве инстинкта, где лучше не задерживаться. Любовь — злой хозяин, власть которого держится, пока раб жаждет быть униженным. Разве так уж нужно после всего этого глядеть в зеркало? И не лучше ли вовсе не знать себя, а если узнал, то — забыть?

До моей встречи с Авророй я лишь смутно представлял себе, что я такое. Но я был счастлив. Я шел по жизни, и никто меня не подгонял. Я равнодушно смотрел на вещи и людей. Я не был совершенным, но это несовершенство обещало жизнь. В те времена я не знал, что любовь пожирает в основном тех, кто сам просит всех обещанных ею пыток.

2

Я еще вспоминаю, как сон, несколько дней, которые мы провели в Гранд-отеле. Несколько дней в начале лета, напряженных и выбивающих из колеи. Солнце, беззаботность, туристов мало. Над заливом Рапалло реют чайки. Пахнет солью. Обстановка самая подходящая для проявления чувств. Долгая езда на машине утомила Аврору. Тишина. Мы «прощупываем» друг друга всевозможными способами.

Мне хорошо знакомо ощущение таких будто остановившихся на распутье дней, когда события могут повернуться как угодно. Когда к удовольствию примешивается страх, что оно вот-вот кончится. Когда каждое ощущение, каждая надежда, доходя до апогея, наталкивается на сомнение. Радость — и в то же время неуверенность. Я не ожидал найти там такую атмосферу неустойчивости, которая одновременно возбуждает и одурманивает. В такие минуты всегда хитришь со счастьем, которое тебе открывается, стоит от него отвернуться, и исчезает, когда пытаешься его удержать.

Приехав в отель, я сразу же почувствовал, что мне придется жить в атмосфере неустойчивого равновесия. Отчуждение и близость. Экзальтация и усталость. Чтобы обрести Аврору, мне нужно было новое место. Подальше от Парижа и всего того, что мы успели пережить за последние шесть месяцев. На этот отель мы наткнулись случайно, проходя по берегу. Он был похож на торт, утыканный кипарисами. Там нам предложили комнату, балкон которой выходил на небольшой порт. На первый взгляд, все было замечательно — плетеные кресла, стены сухой каменной кладки, море, очаровательное, как ему и полагается, бегущие по небу облака.

Каждое утро я смотрел на нее спящую. Ее лицо в полутени казалось мне маской невинности, которой свет придавал выражения, отдалявшие Аврору от меня. Тогда я был уверен, что на лице спящей Авроры отражается ее подлинная душа. Я смотрел на ее закрытые глаза, на ее подбородок, на ее розовые полуоткрытые губы. Это единство кожи и форм, обреченное на увядание, меня пленяло. Я уже угадывал в нем то, ради чего мне стоило жить, и в то же время все, что препятствовало беззаботному познанию жизни. Этому лицу, его тайне я обязан тем, что обрел себя — но не смог стать тем, кем, как мне казалось, должен был быть. Каждое утро именем неопровержимого закона Аврора властвовала над большинством моих чувств, которые побуждали меня служить ей. Она пользовалась этим, как хотела. Я радовался моей слабости, как новому наслаждению.

Она еще спала, когда я выходил из номера, чтобы отправиться в порт и на пляж — это было совсем рядом. У этого берега Италии море чистое, и я плавал с удовольствием. Аврора присоединялась ко мне, когда рыбаки возвращались с уловом. С давних пор, сколько я себя помню, я воображал, что у моего счастья — походка женщины, идущей по водной кромке берега, и Аврора влилась в этот образ. Ветер весело играл с ее черными волосами. Меня трогало ее заспанное лицо, ее губы, которые она подставляла мне под рассветным солнцем, ее сдержанные жесты. Она прижималась ко мне. Я чувствовал себя ее защитником и в то же время рабом. Чайки суетились вокруг сетей, рыбы и ящиков с крабами. Позже, в порту, нам подавали кофе и фрукты. И так каждое утро.

3

До встречи с ней я не знал, что любовь — это хаос. Страдание. Одиночество. Особая комбинация мучений, наркотиков и желаний, расшатывающих дух. Я часто размышлял над несчастной судьбой тех, кто решился принести в жертву любви всю жизнь. Меня занимала их горячка. Их паника. Неодолимое однообразие их одержимости. Я с трудом понимал, что удерживает их в этом печальном бытии. Я жалел их, призывавших агонию так, как будто речь шла об экстазе. После Авроры я очень скоро перестал смотреть на вещи под таким углом. Так распорядился кто-то во мне, помимо моего желания. Ничто меня не обязывало поступать так, а не иначе, но меня черт дернул ввязаться в интригу, сплетавшуюся мною же против меня. Выйти на бой против льстивого врага. Жизнь, то, что в ней есть наиболее гибельного, всегда кристаллизуется вокруг страстей, с начала времен гнездящихся в каждом. И нам кажется роковой случайностью то, что на самом деле — исполнение нашего самого потаенного желания.

4

Аврора жила рядом со мной в течение шести месяцев, но я почти не знал ее. Я почти ничего не знал о том, как она жила до нашей встречи. В какой семье она выросла, кто были ее друзья, каких мужчин она любила? Не то чтобы она делала из всего этого тайну — просто таков был избранный ею способ бытия. Часто любовники в начале страсти рассказывают друг другу о прежних увлечениях. С Авророй было по-другому. Изредка я расспрашивал ее — и тогда она отвечала со всей откровенностью. И в этой откровенности я угадывал скуку, которая рассеивала мое любопытство; и я даже без всякого запрета согласился ничего не знать о ней. Я позволил ей захватить и расшатать мою жизнь, не думая о том, с кем ради меня ей пришлось расстаться и от чего отвыкнуть. Я мог бы задать тысячу вопросов людям, которые, заметив Аврору под руку со мной, казалось, узнавали ее. Но не хотел. Неясность мне больше нравилась. В этом нашли свое выражение мой и, без сомнения, ее характер.

В конце концов я понял, что Аврора, несмотря на свою молодость, опытная женщина и знает жизнь не только с парадной стороны. Она путешествовала. Она зарабатывала небольшие деньги, позируя для журналов мод. У нее были манеры женщины, привычной к роскоши. Она любила оперу, скорость, фотографию, чучела животных. Кроме того, у нее была гибкая, изменчивая натура, которой она пользовалась везде в свое удовольствие. Никто не мог бы угадать, видя и слыша ее, происхождение каждой из черточек, которые делали Аврору — Авророй.

Однажды около Версаля, когда мы проходили мимо цветочного магазинчика, она мне сказала, что работала там несколько лет назад, приложив палец к моим губам в знак того, что больше ничего не хочет рассказывать. В следующий раз, когда я увлек ее в Рим, она уверила меня, будто никогда там не бывала. Но, к моему удивлению, она вела меня, какой бы квартал я ей ни показывал. Я помню, как однажды она обменялась несколькими фразами по-польски с антикваром, который пришел ко мне, чтобы провести экспертизу бронзы Бари. Где она выучила этот язык? Она уклонилась от ответа. И в моей голове факт, что она умеет говорить по-польски, стал реальностью, такой же осязаемой, как белизна ее кожи и форма ее губ. Я имел дело с женщиной, чье кокетство прикрывалось вуалью таинственности. И с этим ничего нельзя было поделать. Эта завораживающая игра светотени делала ее для меня еще пленительнее.

В Париже она жила в маленькой квартирке возле Трокадеро — приходить к ней она мне запретила. Сказала, что нуждается в убежище. В месте для нее одной, где можно было бы дуться или грустить. Я мог бы рассердиться за это недоверие, но ссориться мне не хотелось. Позже Аврора нашла средство меня успокоить, перебравшись ко мне. Она перенесла ко мне свои платья, парики, метроном, китайскую ширму и украшения. Она проводила здесь целые недели, потом внезапно исчезала на один-два дня, убеждая меня, что мне беспокоиться не о чем. Я не беспокоился. Я доверял ей. И у меня быстро появился вкус к этой загадочной близости.

5

Никто не влюбляется только потому, что предмет любви действительно этого достоин. Наоборот, некая сила, дабы убедить нас в существовании любви, этого супернаркотика, наделяет человека, помимо его желания, волшебной властью, а затем указывает нам на него перстом. Потому, что внешность Авроры изначально соответствовала моему идеалу женщины, и потому, что мое воображение наделяло ее всеми мыслимыми совершенствами, она с каждым днем казалась все более прелестной. Она принимала мою страсть как должное, не считая себя обязанной на нее отвечать. Это постоянно выпадающее зеро без конца подталкивало меня к разорительному увеличению ставок.

А ведь стоит человеку догадаться, какое место он занимает в воображении влюбленного, — и никакие хитрости и усилия уже не нужны. Достаточно заставить другого беспокоиться — и он станет легкой добычей. В наших отношениях именно так все и было, и Аврора поняла это. Она приняла свою избранность сначала с удивлением, потом привыкла. Вскоре она уже считала мою любовь к ней чем-то естественным и неизменным.

Она имела право по своему капризу предлагать, брать, сомневаться. Она решала, когда быть нежной, а когда отказаться от всякой нежности. Она уступала или вырывалась. Иногда мне казалось, что она — моя, а иногда — что она недосягаема. Я предоставлял всему идти своим чередом. Я жаждал — а вода уходила у меня меж пальцев. И такой порядок вещей, с которым я ничего поделать не мог, давал мне уверенность в том, от чего я отказался уже давно, но что вновь овладевало мной в ее присутствии. В течение этих нескольких дней в Гранд-отеле все происходило быстрее, я острее ощущал это. Как будто оболочка моя истончилась до того, что вот-вот должна была лопнуть — чтобы я слился с гибельным миром.

6

Авроре сразу понравился этот итальянский пейзаж. Она обожала убранство и мраморные статуи отеля. Радостная, она бегала по этим потертым лестницам, которые скользили по склону холма к порту. Обстановка этого места подходила для нее. Окружение для богатых. Аллеи, окаймленные мимозой и акациями. Бар, где стены были увешаны портретами забытых актрис. Иногда, вечерами, с террасы нашей комнаты мы смотрели на звезды, и она напевала мелодии вроде «Qui sais» или «I donʼt belong».[1]

Жанр романса больше всего соответствовал ее взгляду на мир — взгляду смертника, чей приговор лишь отсрочен; в романсах всегда отстаивают свое право на страсть, которая обернется бедой. Ее голос становился еще пленительнее, когда она приступала к большим оперным ариям. Это был чистый и радостный голос, который в драматических местах внезапно приобретал более низкие ноты.

Каждый ее жест под моим взглядом был исполнен грации, и я не мог оторвать глаз от ее тела. Я был очарован чеканной тонкостью ее рук, ее дыханием, ее ногами, крупинками песка, которые прилипали к ее коленям. Я был покорным каждому ее движению. И ее дыханию, когда она засыпала. И ее коже, которая, казалось, сливалась с дрожащим на солнце воздухом, похожим на тот, который веет над дюнами пустыни. Около нее я впервые испытал чувство, о котором ничего не знал и которое преображает каждую частицу материи. Если бы мой дух предпочел увлечься чем-нибудь другим, руки Авроры, возможно, показались бы ему когтистыми лапами Химеры.

7