Если я сообщу эти заключения Мари Лемиез, она непременно напомнит мне, что, по мнению лучших авторов, дочери имеют все основания не походить на своих отцов. Я боюсь даже, что она немного подчеркнет эту шутку.

Но ярче ли выражено сходство между г-жой Барбленэ и ее дочерьми? Сила характера, которую я предполагала в Сесиль, совсем другого порядка, нежели председательская властность г-жи Барбленэ. Ясно, что г-жа Барбленэ принимает свои обязанности всерьез. Ей даже нравится слегка хмурить брови, чтобы помочь свойственному ей чувству ответственности. Но я считаю ее способной нести еще более тяжелые обязанности, без существенного нарушения своего спокойствия. Может быть, я думаю скверно, но чувствуется, что даже ее здоровье только маленькими шажками движется к смертельному исходу. Назовем это преодолением или отрешенностью, или как угодно. Сесиль не такая. Здесь нет и речи о спокойствии, хотя бы и трудолюбивом. Не знаю, страстная ли она, в действительном смысле этого слова, но я уверена, что множество обстоятельств способно взволновать ее до утомления. Потом она не величественная, даже для своих лет. Строгая, может быть, да, мрачная. В отце этого почти нет.

А чем похожа на мать младшая сестра? Тем, что она беспечна? Но я уже использовала это по поводу отца. Это слишком просто. Можно говорить еще о некоторой отрешенности г-жи Барбленэ. Но о беспечности — все-таки нет.

Я уже собиралась признаться себе, что беседа не привела ни к чему, что выводы, померещившиеся сперва, улетучились, пока я делала такие чудесные обходы, чтобы до них добраться, как вдруг заметила, что она во всяком случае была полезна тем, что довела меня скорым шагом до улицы Сен-Блез, весело сияющей огнями.

* * *

Вечер с Мари Лемиез оказался приятным, как я и думала, к тому же не лишенным неожиданностей. Мы встретились в ее комнате. Она забавы ради разыграла маленький прием. Было более яркое освещение, салфеточки, пирожные. Я была тронута. Мари выказала себя довольно невнимательной во время моей бедности. Но то, что она устроила нечто вроде торжества в ознаменование моего благосостояния, показалось мне очень милым. Ведь чтобы радоваться чужому счастью, нужна такая же сердечность, как и чтобы печалиться о чужом горе. И так как ничто меня так не успокаивает, как думать хорошее о моих друзьях, я, как только вошла, почувствовала себя легкой и веселой.

Мари потребовала от меня точного ответа. Мое свидание с г-жой Барбленэ очень насмешило ее. Но когда я дошла до подробностей моего возвращения и до слов г. Барбленэ, она воскликнула:

— Как! Он посмел сказать: «Я очень доволен, что вы с нами»? А я что же? Я не в счет? Я хожу к ним вот уже больше года, и он до сих пор не заметил моего присутствия? За целый год я не удостоилась заслужить доверия этого господина? Как это вам нравится?

Она смеялась, скрещивала руки, она забавно преувеличивала свое возмущение. В глубине души она была немного раздосадована.

— Но, дорогая Мари, разве вы не видите, что вас чересчур уважают, чтобы откровенничать с вами? Вы тоже внушаете почтение, если не в такой степени, как г-жа Барбленэ. Меня же, напротив, люди не боятся.

Потом я отвлекла внимание Мари Лемиез от этого укола ее самолюбию, чтобы привлечь его к занимавшему меня вопросу.

— Что же, собственно, он хотел мне сказать? Он не был откровенен с вами, допустим, но вы должны были много чего заметить за то время, что вы у них бываете.

Мари начала было говорить, что не уловила никаких признаков и что скорее рассчитывает на меня, чтобы удовлетворить наше общее любопытство. Потом, слегка краснея, она приняла вид свидетеля, который перед тем, как давать показания, собирается с мыслями и взвешивает слова.

Мне захотелось поцеловать ее за эти старания. Она это делала не столько, чтобы оправдаться в отсутствии проницательности, сколько чтобы избавить меня от разочарования.

Она сказала мне, без особой уверенности сначала, что заметила в семье Барбленэ некоторые трения.

— Меня не удивит, если там время от времени происходят споры относительно будущего дочерей. Особенно мать настаивает на том, чтобы они продолжали свои занятия. Почему? Неизвестно. Может быть, потому, что у нее нет сыновей. Вы понимаете? Сын, поступивший первым в Политехническую школу, — это совсем в ее духе. Я отлично представляю себе, как она заявляет: «Я подготовила сына в Политехническую школу и хотела, чтобы он был принят первым». И вот она берется за дочерей. Отец, человек простой, должно быть, сопротивляется более или менее открыто.

— Но в таком случае он не обратился бы ко мне, как к возможной союзнице? Он бы не радовался появлению в доме еще одной учительницы.

— Он не заходит так далеко. Я для него ученая женщина, и мое ремесло — изготовлять ученых женщин. Музыку он относит совсем к другой категории. Я даже слышала, как он говорил, что в молодости учился играть на флейте и жалеет, что бросил. Нет, рояль его не пугает. Напротив, это приятное искусство, а приятные искусства ведут к браку.

— Значит… мы с вами являемся в доме Барбленэ представительницами двух враждебных начал? Это меня огорчает.

— Да нет же, милая Люсьена. Это очень забавно. Папаша Барбленэ славный малый, он не может быть опасным врагом. Он будет изливать вам свое сердце, помогая вам перебираться через пути, и будет выбирать дни ваших уроков, чтобы запасаться спичками и табаком. Но это не помешает ему взирать на меня отечески и уступать последнее слово жене.

Я отвечала. Казалось, мы беседуем с жаром, спорим, противопоставляем мнения. Но я заметила, что перестала придавать значение истинности того, что высказывается. Мысли Мари Лемиез, не встречая уже серьезного сопротивления с моей стороны, постепенно выигрывали в ее глазах; и вера, которую она им придавала, отчасти передавалась и мне. Правда, мне казалось, что истина совсем не здесь, но я об этом не беспокоилась. Что такое истина, думала я, по сравнению с дружбой? Мне не так уж важно знать сейчас, что означает поведение папаши Барбленэ. Мне кажется, я даже предпочитаю еще не знать этого. Чего мне хочется, так это сохранить, увеличить счастье, которое мы испытываем в это мгновение, которое редко бывает таким полным, таким чистым, которое, правда, питается словами, но скорее их жаром, чем их смыслом.

Мари сидит против меня или встает, чтобы заварить чай. Передвигаясь, она говорит, она смеется. Когда она уходит за перегородку в свою маленькую кухню, я слышу, как она двигает кастрюлькой, покашливает, зажигает и приноравливает газ. Уже это одно доставляет мне удовольствие. Но оттуда она старается со мной разговаривать; между ней и мной взад и вперед перебегают слова. Стены, расположение квартиры, устройство, принятое теми, кто строил дом и кто и не думал о нас, — все это не может помешать нам чувствовать себя вместе, не может прервать общения, которое происходит между нами.

Потом мы некоторое время молчим, она перед очагом, я — в кресле. Тогда кажется, что нас разделяет тихая пустота, царящая в образе квартиры. Но я не могу назвать это ни пустотой, ни тишиной. Напротив, все это пространство создает во мне ощущение полноты, изобилия, веселого сверкания. Мне хочется сравнить его с шампанским, наполняющим бокал.

Однако, нужно снова говорить о Барбленэ. Нельзя, чтобы разговор обрывался, пока Мари готовит чай на кухне. Расстояние невелико и заставляет нас умолкать, только если нам лень слегка возвысить голос. Если Мари Лемиез ошибается и приписывает Барбленэ фантастические распри, тем лучше. Если я любезно слушаю ее, тем лучше. Сегодня семья Барбленэ важна для нас, она влияет на нашу радость, может быть, даже больше, чем я думаю. Не будь ее там, в своем доме, на том берегу реки рельсов, пока мы сидим здесь вдвоем в этой городской квартире — комната, передняя, закоулок кухни — в этой несколько кривой раковине, которую нам надо наполнить собой; и перестань мы говорить о ней, что стало бы с нашим хорошим настроением, с радостью быть вместе, со взрывом дружбы, такой сильной сегодня против одиночества?

V

Недели две спустя, во время одного из уроков, мне пришлось обещать сестрам, что на следующий день я принесу «трудную» вещь и сыграю им для их удовольствия. В начале нашего знакомства я уклонялась от всего, что могло походить на испытание моих знаний. Но за две недели характер их любопытства изменился. Уже одно то, как я направляла их занятия, убедило их в моем преподавательском умении. Разве что старшая сестра спрашивала себя, каково мое место в иерархии, разделяющей хорошего преподавателя от знаменитого виртуоза. Что же касается младшей, которая никогда во мне не сомневалась, то ей хотелось послушать мою игру отчасти ради удовольствия, а главным образом, чтобы иметь случай полюбоваться мной.

Итак, на следующий день я явилась с тетрадкой сонат под мышкой. Я предполагала, что г-жа Барбленэ найдет предлог прийти меня послушать, я даже предвидела появление чая и бутербродов и покорно подчинялась этой маленькой церемонии.

Горничная открыла мне дверь в гостиную. Еще не посмотрев, я поняла, что вся семья в сборе. Но, как и в день моего первого посещения, мне показалось, что передо мной пять человек. Мне это показалось совсем как в тот раз, и я сперва даже подумала, что это повторение моей тогдашней ошибки или просто воспоминание о ней. Чтобы рассеять ее, я внимательно посмотрела на каждого из присутствующих. Тогда я увидела, что, действительно, не считая меня, их пятеро, а не четверо. Пятый был молодой человек, одетый в темное, бритый, который при моем появлении сидел между г. Барбленэ и Сесиль.

Я как будто вспоминаю, что г. Барбленэ пробормотал несколько слов, представляя нас друг другу. Но, как только все сели, заговорила г-жа Барбленэ.

С медлительностью, однако без излишних обходов, она сделала как бы официальный отчет о положении вещей. В общем она сказала все, что было нужно, чтобы каждый из нас почувствовал более или менее естественным свое присутствие и присутствие остальных: ее дочери не могли скрыть от нее полученного от меня обещания: их семья, конечно, поступает нескромно и просит у меня извинения. Я не должна сердиться на людей, совершенно лишенных развлечений. Барышни такого высокого мнения о своей учительнице и так много говорят о ней, что никто в доме не мог устоять перед желанием услышать ее. Можно опасаться, что даже горничная будет подслушивать за дверью. Что же касается Пьера Февра, их родственника, которого я, конечно, буду иметь случай встречать здесь не раз, то он пришел в гости, и его задержали, чтобы доставить ему удовольствие познакомиться со мной; и все надеются, что я не буду настолько жестокой, чтобы перед тем, как сесть за рояль, потребовать его удаления.

Все это время я не спускала глаз с г-жи Барбленэ. Я изучала ее лицо с почти нелепым избытком внимания, не пропуская при этом, однако, ни одного ее слова. Ее черты представали передо мной, одна за другой, отделенные и даже увеличенные в свете, источником которого, мне казалось, была я сама, в то время как ее слова, словно тонкое зубчатое колесо, неудержимо зацеплялись за мой рассудок. Так что и лицо, и речь в конце концов сливались для меня в одно. Каждая черта и каждое слово возникали одним движением, как бы спаянные друг с другом. И те, и другие казались мне искони тождественными по своей природе. Горничная, слушающая за дверью, вошла в мой разум совместно с зернистой выпуклостью и сероватым пучком бородавки г-жи Барбленэ. Имя г. Пьера Февра дошло до меня в такой тесной связи с немного припухшим и дрожащим левым веком г-жи Барбленэ, что я перевела взгляд на бровь и первую морщину лба, как бы желая усилить то, что мне скажут о г. Пьере Февре.

С моим характером я должна была бы чувствовать себя совсем не в духе. Я покорялась возможному присутствию г-жи Барбленэ, но не предвидела таких смотрин. Сколько я ни твердила себе, что эти люди злоупотребляют моей любезностью, что у них нет такта, что я страшно рассержена, — в глубине души у меня не было ни малейшего желания очутиться где-нибудь в другом месте или каким-нибудь чудом избавиться от моей доли участия в том, что должно было произойти. Я не скажу, чтобы втайне положение казалось мне вполне приятным: но, безусловно, оно было интересным. Час гамм с двумя провинциальными барышнями не способен родить в вас волнения. Обыденнее ничего не может быть. А тут неприятность пресная заменялась неприятностью с некоторой долей соли.

Впервые после большого перерыва у меня должны были быть слушатели. Пока Март разливала чай, а Сесиль обходила нас с пирожным, я спрашивала себя, какую сонату сыграть, но больше всего я думала о чудесной разнице, которая бывает между действиями, казалось бы, совершенно тождественными. Я могу играть ту же сонату, когда я одна, или с ученицей, или, наконец, перед небольшой аудиторией, как сегодня. Совсем одна, в своей комнате, вечером, усталая, или разочарованная, или почувствовав как бы призыв, пронесшийся в воздухе и по стенам. Совсем одна. От первых звуков рояли я дрожу. Тяжелые аккорды поворачиваются на своих петлях, как створы бронзовых дверей. Словно незримые события, уже совсем готовые, только ждали этого сигнала, чтоб устремиться в жизнь. Печальный покой нарушен. Бесчестный договор расторгнут. Того, что казалось мне самым важным и только что хмурило мне лоб, я уже почти не могу вспомнить. Краешком глаза я вижу, как оно бежит и рассеивается. Душа движется вперед несдержными шагами, порывисто дыша, сквозь всевозможные формы, которые рушатся. Это как будто конец света. Какой-то страшный суд располагается, где может, на развалинах, и сквозь грохот обвала только наполовину слышны первые веления вечного мира.