все будет хорошо…

Артём старается не пускать в свое сознание это короткое, но убийственное «если», за которым скрывается мертвая пустота

и бесконечные минуты между жизнью и смертью. На часы он не смотрит. Не может. Ищет, за что бы зацепиться взглядом, но

никак не находит. Здесь ему холодно. В этих теплых персиковых стенах бездушно и холодно, несмотря на то что палата

больше напоминает жилую комнату. Гарнитурная мебель, яркое постельное белье на кровати, на столе цветы. Комод, в

котором лежат вещи его жены и ребенка. Детская люлька, застеленная розовой пеленкой.

Гера не мечется из угла в угол, он садится на диван, плотно сцепляет пальцы и ни о чем не думает. Он сидит без мыслей,

держась только за ощущение своих крепко сцепленных пальцев. Кажется, если расслабит их хоть чуть-чуть, то и внутренний

замок его расстегнется, выпустив наружу все тщательно сдерживаемые эмоции.

За окном ночь, темнота видится в просвете между вертикальными ламелями. Вокруг очень тихо. Нет… За стенкой

вскрикивает ребенок, и почему-то сердце Гергердта начинает учащенно биться, сумасшедше разгоняя кровь по венам. В

комнате нет часов. Нет ничего такого, что указывало бы на бег времени, кроме ритмичных и тяжелых ударов собственного

сердца, кроме собственного дыхания. С каждым вдохом, что расширяет его легкие, тьма за окном становится все плотнее, а

мир все меньше и теснее, он сжимается до размеров точки, в которую смотрит Гергердт, сидя на диване и крепко сцепив

пальцы...

Тихо открывается дверь, и в палату входит улыбающаяся медсестра. Она держит на руках младенца. Увиденное на момент

оглушает и обездвиживает Гергердта, надо бы вскочить, включиться в разговор, потому что женщина что-то говорит ему, но

ее голос еле-еле пробивается сквозь невидимый стеклянный колпак, и Артём не сразу справляется с собой. Тело как будто

не воспринимает импульсов мозга, но вот еще секунда, и Гера встряхивается, оказываясь на ногах. Он подходит к

пеленальному столику, на который уже уложили малышку, и смотрит на дочь с замеревшим дыханием. Задать каких-то

вопросов он не успевает. Медсестра, наверное, привыкшая ко всему, без слов знает, что ему сказать, и первым делом

сообщает ему о состоянии жены; объясняет, когда он сможет поговорить с ее лечащим врачом, убеждает, что с ней все в

порядке, но до утра она будет находиться в палате интенсивной терапии. Так у них положено.

— …будем знакомиться с малышкой. Как зовут нашу девочку?

— Юлия, — сообщает полное имя.

— Юленька, — медсестра разворачивает пеленку, — ну, красавица, сейчас папа посмотрит на тебя, посчитает твои пальчики

на ручках и на ножках.

Растревоженная кроха начинает плакать, когда оказывается голышом. У Геры стискивает сердце, резкий крик дочери

пронзает его стрелой. Хочется поторопить медсестру, но он глушит в себе это желание, стараясь вникнуть в ее слова.

Женщина рассказывает, как ухаживать за ребенком, о всех гигиенических процедурах и кормлении, показывает, как намазать

кремом все складочки и как надеть подгузник. Говорит, что кожа у маленьких очень тонкая, чувствительная и сухая.

— Сейчас я переодену ее, — говорит она, уверенно натягивая на новорожденную распашонку с закрытыми рукавами,

ползунки и носочки, — а потом вы будете делать все сами. Вы и мамочка. Когда та придет в норму.

— Я боюсь, что я ей что-нибудь сломаю, — признается Гера, испытывая нечто вроде благодарности к этой женщине,

которая взяла на себя роль проводника между ним и его дочерью. Ребенок — родная, но еще далекая для него планета.

Медсестра улыбается:

— Я слышу это почти от каждого папочки. Все говорят одно и то же. Не надо бояться, что сделайте ей больно, держите

ребенка уверенно. Детки все чувствуют. Если будете трястись и бояться, она будет плакать, а ей должно быть уютно и тепло.

— Она вкладывает ребенка ему в руки. — Крепче держите, папочка, крепче. Кроме вас, никто вашу дочь не держит.

Общайтесь, если что, жмите кнопку вызова, — доброжелательно улыбается и выходит из палаты.

Гера остается один на один со своей долгожданной малышкой, со своей дочерью. Она крошечная, маленькая. Черт его

знает, какими должны быть новорожденные дети, но его девочка совсем маленькая, беззащитная и невесомая. И руки, будто

не свои, не слушаются, держа ее с напряжением, неумело, а в груди ощущение знакомое, все то же горячее, медовое. Тогда

свою девочку Артём берет, как в том сне: прижимает к себе, держа столбиком. Долгожданный комочек счастья.

Выстраданный, сбереженный.

Как только в его движениях появляется та самая уверенность, Юляша затихает, успокаивается, пригревается у него в руках;

она похожа на котенка — с закрытыми глазками, еще слепая, реагирующая только на прикосновения и голос.

Некоторое время Гергердт стоит посреди палаты, опасаясь даже шевельнуться, потом аккуратно присаживается на диван,

контролируя каждое движение. Его мучают смешанные чувства: с одной стороны, тихая радость, что, наконец, он остается с

дочкой наедине, а с другой, тут же охватывает какая-то беспомощность. Кажется, что не справится он, не сможет понять

малышку и помочь ей. Как понять того, кто еще не в состоянии выразить свои потребности?

Детки все чувствуют, так, кажется, сказала медсестра. Значит надо, чтобы дочь почувствовала. Он перехватывает девочку,

устраивая головку на сгибе локтя; смотрит, изучает родное личико, запоминает каждую черточку; боясь поцарапать

нежнейшую кожу на щечке грубой щетиной, склоняется и целует бледно-розовую распашонку, которым прикрыто ее тело;

аккуратно берет крошечную ручку, скрытую рукавчиком, сжимает, ощущая в ответ слабое шевеление пальчиков.

Его дочь. Доченька…

Он называл ее так до родов, придумывал прозвища, когда обращался к животу жены, а теперь почему-то язык занемел.

— Малышка, я тебя люблю, — не сразу произносит он. Шепчет. На большее не хватает дыхания — или смелости? — как

будто заново учится говорить.

Проходит немало времени прежде чем Артём успокаивается, обретает уверенность в мыслях, и в его голове красной

лампочкой зажигаются слова: «Я стал отцом!». Он вспоминает, что именно это сказала ему медсестра, когда зашла в палату

— поздравила с рождением дочери, — и усмехается: сам чувствует себя младенцем не хуже Юльки. Он сам как

новорожденный. С ней на руках он учится произносить самые важные слова, с ней он учится новым движениям,

преодолевает собственную неловкость, скованность и естественный страх, пропитывается и начинает жить новым

ощущением, которое не дано понять тому, кто не держал в руках собственное дитя. Оно ни с чем не сравнимое, волшебное.

Оно называется «счастье». И за это счастье держать на руках собственную дочь он должен благодарить свою жену.

Единственную бесконечно любимую женщину.

Гергердт вдруг понимает, что ни разу не говорил Раде о своей любви напрямую. Писал сообщения, говорил округлыми

фразами, но так, как сказал он это своей дочери, жене не говорил никогда. Нужно сказать. Хочется. Очень хочется. Мало

того, что она наверняка чувствует, нужно, чтобы знала.

Он скажет, как только увидит ее. Он обязательно ей скажет.

Глава 30

Как говорится, желаю, чтобы все!

«Собачье сердце»

— Что за истерика в голосе? — спрашивает Артём, с тревогой вслушиваясь в расстроенный голос жены.

— Нет у меня никакой истерики, — храбро отпирается она, но обмануть не получается. С ним не получается такое никогда.

Он каким-то особенным чутьем чувствует ее настроение, угадывает переживания. Может быть, потому что болеет с ней

одними и теми же заботами. Об одном они с ним думают, в одном направлении мыслят.

— Я же слышу, — тихо. С укором.

— Нет, я просто беспокоюсь, как вы там? Как дела? — невольно Рада понижает тон, подстраиваясь под голос Артёма. Так

тихо он говорит, когда находится рядом со их спящей дочерью.

— Мы? Нормально мы. Жрем, спим и подгузники мараем, что нам еще делать. А Петровна на кухне хлеб ножом для рыбы

пилит. Так что все у нас просто шикарно. Ты хнычешь там, что ли?

— Нет…

— Не хнычь, а то я сейчас начну нервничать, и всем будет плохо.

— Я не хнычу. Что моя крошечка делает?

— В магазин ушла за пивом.

— Гера! — смеется Рада.

— Поговорить с ней хочешь, трубку дать ей? — Смотрит на малышку, тихо посапывающую на его животе.

— Прекрати, — давится жена смехом и слезами. — Я устала здесь быть, хочу домой, к вам. Я соскучилась.

— Перестань, — успокаивает Артём. — Я же люблю тебя, все будет хорошо.

— И я тебя. Вас. — В голосе слышится улыбка, и Гере становится немного спокойнее. — У меня уже нет температуры, —

добавляет она со вздохом. — Сказали, что еще сутки понаблюдают. Уже меньше, а завтра домой. Так хочу домой… в свою

кровать… в свою ванную…

Они еще какое-то время говорят по телефону. Гергердт прекращает разговор тогда, когда перестает улавливать нотки

обреченности в голосе жены, и Рада начинает больше смеяться, больше задавать вопросов. Под легковесными словами

Артём, как всегда, скрывает тяжесть и глубину своих переживаний. Ему невыносимо слушать ее. Все эти пять дней, что он

находится с дочкой дома, не проходит и минуты, чтобы он не думал о жене. Но Гергердт гонит от себя плохие мысли, не имея

привычки умножать свою тоску.

Для всех оказывается неожиданностью, что Артёму приходится забирать ребенка из роддома без жены. Врачи говорили, что

все в порядке, мама и дочь готовы к выписке, но неожиданно у Рады поднимается высокая температура, и они не решаются

отпускать ее домой. Все заботы о крохе целиком ложатся на плечи Геры. Он, конечно, в состоянии держать в своей квартире

и няню, и целый штат врачей, но даже не думает об этом. Присутствие рядом с его дочерью незнакомого человека для него

немыслимо.

С усмешкой вспоминаются первые дни после рождения малышки, когда каждый крик вызывал приступ паники. Сейчас уже

нет. Привык. Научился ее понимать. Он практически не спускает дочь с рук, наплевав на советы медсестер роддома о том,

что «нельзя ребенка приучать к рукам, а то намучайтесь потом». Они ни хера не знают о жизни, эти советчики долбанные. Они

не знают, что значит быть без родительских рук.

Гера кладет ладонь на свою кроху, касаясь узкой спинки лишь только слегка, потому что его рука слишком тяжела для нее, и

пригибается, вслушиваясь в детское дыхание. Нет ничего дороже этого еле слышного сопения. Теперь ему кажется, что он

всегда хотел ребенка, всегда об этом мечтал, но так глубоко, где-то в самом дальнем уголке души, что желание это не

выплывало на поверхность. Скрыто оно было чем-то несущественным, ненужным, недалеким, как плесенью покрыто целым

ворохом случайных чувств.

А все потому, что дрянь — душа человека.

Душа человеческая — ленивая, серая тварь. Она начинает шевелиться, только когда ей плохо. Когда ее простреливает

насквозь острая неожиданная боль, она вздрагивает, ворочается, оживает, истекая кровью. В этих корчах, беззащитная и

дрожащая, возрождается — бьется, пульсирует, отряхиваясь от пыли и грязи, обнажая без любования собой и фальши что-

то важное, серьезное, искреннее. Душа эта, ленивая и скучающая, ослепнув сначала от света и ярких красок, оглохнув от

разнотональных звуков, протестующе взмахивает атрофированным крыльями, стремясь скрыться в привычном сером

мирке. В своем мире ошибок и грубых шаблонных ощущений.

И тогда резать! Безжалостно резать эти атрофированные крылья! Обезумев от боли, резать!

Чтобы крепко стоять на ногах и твердо ходить по земле.

* * *

Он идет по влажной от дождя дорожке. Огибает квадратную клумбу с поздними осенними цветами, выхватывая взглядом из

медленно текущей толпы ярко синюю куртку жены. Рада не спеша бредет по аллее. Толкает перед собой темного цвета

коляску, иногда останавливаясь, наклоняясь к люльке и, наверное, улыбаясь.

Рада теперь всегда улыбается. Она наконец — счастливая.