Дарио распустил мне волосы. Сделал первый шаг к высвобождению во мне женственности. Но я не спешила. Я знала, что продолжение неминуемо. Я помнила о Марракеше и новом самоощущении. К тому же я могла стать опасной, начать бунтовать, и эта возможность страшно пугала мою мать… Я размышляла об этом за вышиванием во второй половине дня в среду, вместе со сверстницами, которые считали меня застенчивой, а точнее, зажатой и не знали, что я могу стать опасной.


Ждала ли я когда-нибудь Марка так, как ждала Дарио? Когда мы с ним встретились, с невинностью было давно покончено. Я принадлежала Дарио, а потом больше никому, я имею в виду: никому, о ком стоило бы упоминать. Если что и вспоминалось, то только крошечные комнатушки в старом Эксе, матрасы на полу, беспорядок, бело-розовое утро над городскими крышами и желание сбежать, пока партнер не проснулся. Он поднимался с всклокоченной головой, отправлялся в туалет, долго писал и кричал оттуда: "Кофе будешь?" Потом шумела вода, шлепали босые ноги, а тебе очень не хотелось, чтобы тебя целовали не почистив зубы, губами с засохшей слюной в уголках рта, потому что во сне она немного подтекала. Эти мальчики были дороги каким-то другим женщинам. Те мучились из-за них и, может быть, даже готовы были ради них умереть. Мальчики с любовными историями, отцовством, сыновья, которым в воскресенье вечером матери говорили что-то ласковое, о ком они заботились, мужчины, ставшие для кого-то главными в жизни. Но не для меня. Для меня они были тенями, силуэтами. Я не любила их. Потому что они — не Дарио. Их заботило то, что обычно заботит всех мальчиков: они чувствовали свою ответственность и старались вести себя должным образом. Делали свое мужское дело. Прямо к нему они и переходили, без проволочек и колебаний, потратив время на освоение навыков, на умение, а не на приобщение, постижение. Иногда мне приходило в голову, что Кристина знает о любви куда больше их, знает, потому что жизнь для нее открыли слова любимой песни: "Новый день на земле свет несет тебе и мне". Попсовый мистицизм. И то, что Майк Брант не знал того, о чем пел, придавало словам вселенскую значимость, смысл заключался в порыве, и он искупал банальность рифм.


В нашей истории с Марком не было никаких загадок. Мы нравились друг другу, у нас были одни вкусы, один возраст, одно желание уехать из Экса в Париж и зажить новой необыкновенной жизнью, неведомой и разнообразной, как сам город. Мы думали, что как нельзя лучше впишемся в то, что вообразили себе о столице — столице, где решаются самые важные проблемы, где хранятся произведения искусства, где работает множество книжных магазинов, кино и театров, всегда оживленной, бурлящей столице, где по закону мимикрии выявится все лучшее, что в нас есть. Ничего подобного не случилось.

Первые годы мы хоть и жили в Париже, но оставались вне столичной жизни. Все было очень дорого, и мы оба тосковали без природы. Всюду ощущалась агрессия — в нетерпеливой толпе, в усталости, в покорности. Всего было слишком много — людей, магазинов, демонстраций, забастовок, столкновений, шествий, матчей, фестивалей, событий, скандалов, суперконцертов, сумасшедших пробок, бомжей, самовольных захватов домов, нищеты, роскошных отелей и притонов. Париж был всегда непредсказуем, он переполнялся, извергался как вулкан, без удержу и предупреждения, он пугал меня.

Но мало-помалу Париж приручился. Не сразу, после долгих лет странствий из квартала в квартал, из крошечных комнатенок в старые квартирки, всегда под угрозой протечек и неполадок с отоплением, после череды временных работ, не слишком близких друзей, соседей-приятелей. Долгое время мы оставались провинциалами, дружили с приезжими из Бретани, потом с теми, кто приехал из пригорода, у нас появились дети, мы стали родителями, которые приходят в ясли, ждут за оградой школы, сидят на родительских собраниях, числятся в папках исконно парижских кварталов и учреждений. У нас появились в Париже любимые места, кафе, воспоминания, адреса друзей.


Поработав барменом в гостинице "Лувр", представителем фирмы "Л’Ореаль", дальнобойщиком с правом пересекать границу, перевозящим радиотехнику, а иногда и запрещенный алкоголь,

Марк стал шофером такси. Он обожал свою работу, потом ее ненавидел, заявлял каждый месяц, что бросит ее и откроет ресторан, турагентство, школу для гидов, водящих слепых туристов, организует европейское общество клаустрофобов, желающих посетить 27 столиц Европейского союза. Больше, чем пробки и десятичасовое сидение за рулем, Марка доставали разборки, неминуемые в его профессии, недели не проходило, чтобы он не выскочил из машины, желая надавать по морде водиле-убийце: "А ну давай вылезай из тачки, если ты мужик!" Мужиков было много. Они охотно вылезали из тачек. Сразу, не медля.

Я завела аптечку, от какой не отказались бы даже "Врачи без границ", научилась останавливать кровотечения, налеплять пластырь на рассеченную бровь, прикладывать лед к разбитой губе, растирать поврежденные руки, бинтовать колени, стопы, кисти, а главное, выслушивать повествования о схватках, борьбе и столкновениях с полицией.

Марк совсем не был драчуном и начинал махать кулаками только потому, что не терпел несправедливости, как он сам говорил, и не любил оставлять дело неоконченным. А вот что он любил, так это рассказывать о своих пассажирах, и самые странные, трогательные или нелепые истории тщательно записывал в большую тетрадь, такую же синюю, как его такси. В его секретере одна полка была выделена для "дани" — вещиц, забытых на заднем сиденье, которые он сохранял, наклеив на каждую этикетку: "Билет на самолет в Братиславу", "Мобильник дамы в слезах", "Книга молодого вдовца", "Рукопись Ричарда III", "Билет в партер в Опера", "Анонимные трусики от 23 июля", "письмо шантажиста от 24 декабря", "Манифест пацифистов", ну и так далее.


Любим ли мы с Марком друг друга? Мне скорее кажется, что мы с ним друг друга понимаем, несмотря на все наши ссоры, и что мы оба делаем то, что должны делать. Наши друзья, что то и дело разводятся и расстаются, в среднем раз в три месяца, завидуют, говоря, что нам повезло, "мы настроены на одну волну".

Друзья понятия не имеют, что наша волна едва колышется, она не бурлит, не наполняет нас вибрациями, из-за которых мы выходили бы из берегов. Мы с Марком в одном гамаке. Вокруг все покачивается, а мы держимся.


Увидев объявление Дарио в газете, я отправилась туда, где все вибрирует, где все, что нас обычно занимает, становится смешным и исчезает, как если бы мы уже перешли в мир иной. Даты из записной книжки, деньги, которые мы заработали, потратили, дали в долг, заняли, равновесие наших жизней, реалии ограниченного пространства, хищное время — я забыла обо всем, выехав на национальную автостраду в сторону Дром, вдыхая запах высохших цветов и смолистых деревьев. Рано утром я распрощалась с уродливым городком на обочине, с пешеходной улицей, "Блю-Баром", одинокими парами, обреченными людьми.

Я включила радио, Карузо пел арию из "Искателей жемчуга", потрескивание доводило гения до одышки. "При свете звезд мне видится она, под покрывалом светлая луна… " Я пела вместе с Карузо, и на глазах у меня выступили слезы.

Пусть, имею право. Я одна у себя в машине и могу безумствовать как хочу. Орать, петь, плакать, разговаривать, хохотать, горевать. Горевать, что Дарио пятьдесят, что я никогда не любила всерьез моего мужа, горевать, что мои девочки уже больше не будут младенцами у меня на руках — ни на час, ни на одну минуточку. Горевать, что мне никогда не вернуть шелковистую кожу семнадцатилетнего Дарио и невинность этого мужчины тысячи женщин, этого хранимого Богом мальчика. Никогда больше я не обниму его в первый раз. Куда деваются наши движения? Если получаешь сколько отдал, сколько обнимал, баюкал, ласкал не помня себя, то, быть может, о тебе однажды вспомнят? Может быть, попросят вернуться и начать все сначала?


Мужчина ловил на дороге машину, я остановилась, он сначала даже не понял, а потом, выйдя из ступора, поспешно сел. Багажа у него не было, но на мальчика, путешествующего автостопом, он уж никак не походил. Прежде чем сесть, он сто раз очень нервно повторил: "Спасибо, мадам", что подействовало на меня удручающе. Мадам, мадам, мадам… С какого возраста к нам так обращаются?

— Вам куда? — спросила я.

— Не имеет значения.

— Простите, не поняла.

— Чем дальше, тем лучше.


Я посмотрела на своего спутника. Красивый профиль, прямой нос, тонкие волосы, четко очерченные скулы. Я бы дала ему лет двадцать пять. Руки у него немного дрожали.

— Вы из этих мест?

— Каких, мадам?

— Здешних…

— Все мы нездешние.

Почему я остановилась и посадила этого паренька к себе в машину? Как мне удастся от него избавиться, под каким предлогом?

— Можно я закурю, мадам?

— Ни в коем случае. Если хотите, я могу остановиться и вы выйдете, если не можете обойтись без сигареты, но курить в машине…

— Понял! Вы хотите, чтобы я вышел, правильно?

— Нет.

— Вы хотели, чтобы я сказал вам, что попал в аварию или пропустил автобус, в общем, что-нибудь в этом роде, так?

— Какое мне дело?

— Вы уверены?

— Вы проголосовали, сели ко мне в машину, до остального мне дела нет.

— Прекрасно.

И он умолк.

Я выключила радио. Мы ехали молча, и тишина смущала меня больше, чем пассажир. Брюки у него были в пятнах, ногти неровные. Он смотрел прямо перед собой, время от времени покачивая головой, словно в такт музыке. Я уже не могла думать о своем даже молча — он занимал в машине слишком много места.

— И все-таки вы же куда-то едете, — сказала я.

Он улыбнулся.

— Совсем как мама, — произнес он ласково.

— Я могла бы быть вашей мамой. Думаю, вы ровесник моей старшей дочери. Вам сколько лет?

— Двадцать восемь.

— Вот как. Мне показалось, что вы моложе.

— А вы слишком молоды, чтобы иметь дочь двадцати восьми лет.

— Моей старшей дочери двадцать три. У меня три дочери.

Мои дочери его не интересовали, и мы проехали молча еще несколько километров. Потом он достал табак и стал скручивать сигарету, говоря, что только свернет ее, а выкурит после: "Не беспокойтесь, в вашей машине не будет пахнуть табаком, мадам… "


"Не беспокойтесь, мадам! Еще несколько секунд, и концерт начнется, мадам!.."

Вторая половина августовского знойного дня, солнце палит нещадно, металлические ставни пышут жаром, и нам кажется, что мы заперты в раскаленной железной коробке. Нам пришлось зажечь свет, так темно у нас в комнате. Свет настольных лампочек Кристина направила на себя, громко крича: "Полное освещение! Свет на сцену пожалуйста! На Майка Брааанта!"

Мне было четырнадцать. Нескончаемое лето; 15 августа мы вернулись из Оверни, где гостили у родни в большом, всегда грязном и холодном доме, где никто никого не любил, и мы тоже там никого не любили. Мне было четырнадцать, и мне больше не хотелось целый день играть со своей большой маленькой сестричкой, слушая, как она поет, развлекая ее, "подливая масла в огонь", как говорила мама, уходя на целый день к кюре — скоро должны были начаться занятия катехизисом, и они готовились.

Я смотрела на Кристину, на ее умоляющие глаза, откинутую голову, она так старалась быть такой же трогательной, как Майк Брант! И потом лишила ее одного прожектора: наклонила лампу к своему столу и написала на большом листе бумаги: "Убедительная просьба доставить, если она потеряется, в квартал Петит-Шартрез, дом Б, в Экс-ан-Провансе". И приколола лист булавкой к синей блузе Кристины (мама всегда забирала для нас порванную одежду своих учениц и чинила ее толстыми белыми нитками, какими, я думаю, зашивают уток, когда жарят).

— Что ты делаешь? — спросила Кристина. — Что ты написала?

— Клади микрофон, Кристина, мы с тобой уходим.

— Мама не разрешает.

— Мы ей не скажем.

— Ее это не убьет?

— Нет.

— Ты тоже будешь ее крестом?

— Нет, раной. Крест — это ты.

— Скажи, что ты написала.

— Погаси лампы, говорю тебе, мы уходим.


Кристина обладала чертовской интуицией, и меня она знала лучше некуда. В тот день ей стало страшно, и она была права, хотя поначалу я собиралась произвести самый простой эксперимент. А Кристина, несмотря на все свои страхи, никогда и ни в чем не могла мне отказать. Она бы и в окно бросилась, если бы я ее попросила. Она бы обругала родителей, растоптала свою пластинку, оторвала крылья отцовским бабочкам, если бы знала, что только это может меня порадовать. Она не засыпала, не сказав мне: "Мимиль, я тебя люблю". Ей казалось, что она говорит шепотом, но она кричала на всю квартиру. Я говорила: "Тише…" И она так же оглушительно, не пытаясь умерить свой громкий голос, соглашалась: "Хорошо". Назавтра все повторялось снова. Почему я ей никогда не отвечала? Кристине вовсе не нужно было признаваться мне каждый вечер в любви, она хотела один-единственный раз услышать, что я ее люблю. Один только раз. И она бы перестала кричать на весь дом.