Мы с ней сели в кресла в небольшой гостиной, в полутьме, где уже с утра задергивали шторы, спасаясь от жары. Пыль плясала в пробившемся солнечном луче, пряталась в коврах и на пианино, никого не заботя. В этой комнате с полукруглыми окнами и высоким растрескавшимся потолком пахло пыльным бархатом и старыми собаками. Джульетта смотрела на меня без приязни, но и без недоброжелательства, она была в затруднении и подыскивала слова, но не потому, что плохо знала французский: я сразу поняла, что она говорит на нем свободно, как большинство итальянцев из здешних мест, и ей так же легко в Париже, как в Генуе, Риме или Нью-Йорке, люди этой среды говорят на многих языках, поскольку они хорошо воспитаны, а также потому, что это очень удобно. Горничная принесла нам чай, и какое-то время мы сидели с чашками в напряженном молчании. Я не решалась заговорить об объявлении, оно показалось мне вдруг смешным и нереальным. Но эта женщина знала мое имя до того, как я ей представилась, знала, что я живу на свете, но явно не знала, что ей со мной делать. И меня вдруг осенило, что сейчас она меня попросит с присущей ей самоуверенностью немедленно уехать, покинуть дом, пока не появился Дарио, чтобы мы с ним не встретились, она этого не хочет, она обнаружила объявление, она вне себя от гнева, ну и все такое прочее.

— Вы знаете, зачем я здесь? — задала я наконец вопрос.

Она не сразу ответила. Я видела, как на виске у нее бьется жилка.

— Я хочу, чтобы вы встретились с Дарио.

Его имя, произнесенное Джульеттой со свойственной итальянцам отчетливостью каждого звука, обрело внезапно невероятную весомость и конкретность. Она ХОЧЕТ, чтобы мы встретились с Дарио? С какой стати? Очная ставка? Тест? Пятидесятилетняя Эмилия навсегда уничтожит любимую девочку-подростка? Я сильно сомневалась, что играла столь важную роль в жизни Дарио. Но сам Дарио, чего хотел он?

И вдруг я почувствовала себя сильнее Джульетты: она выразила желание, но решение оставалось за мной, я могла ей отказать. Но она помешала мне ответить.

— Вы не должны ничему удивляться, — проговорила она бесцветным голосом.

— Он болен?

— Вполне возможно.

— Он здесь?

— Разумеется.

— Для чего он дал объявление? Кто вы? Я проделала долгий путь из Парижа на машине, и мне не хотелось бы оказаться пешкой в чужой игре.

— В игре? Я жена Дарио, мы женаты уже двадцать лет. У нас нет ни времени, ни желания играть кем бы то ни было.

Немного помолчав, она прибавила:

— Вами в особенности.

Она поднялась с кресла, и я вдруг ощутила, сколько бездн таится в душе этой женщины: она мучительно выдавливала из себя слова, потому что просить чьей-то помощи для нее пытка, она этого не умеет. Прожив жизнь королевой, она не знает, что такое просить. Джульетта немного походила по комнате. Она была не такого уж большого роста, но очень тонкая, гибкая и непомерно гордая.

— Эмилия, мне очень нелегко сказать вам то, что я собираюсь сказать. Поверьте, я предпочла бы обойтись без вашей помощи. Я долго колебалась, прежде чем поместить это объявление.

— Я… Я вас не понимаю…

— Я прибегла к обману, это правда. Я написала: "Приезжай ко мне" — и подписалась именем Дарио. Я знала, что если есть у меня малейшая надежда на ваш приезд сюда, то только благодаря его имени, а не моему. Разве я ошиблась?

Я тоже встала и, прежде чем уйти, посмотрела на нее. Я чувствовала себя сейчас очень уверенной и гораздо сильнее ее. Во мне клокотал глухой гнев.

— Я не хочу знать, из каких соображений вы дали это объявление, ваши соображения меня не интересуют. И я не думаю, что могу быть вам полезной.

Я была в ярости и в отчаянии тоже, обман Джульетты унизил меня: как легко и жалко я попалась. Я встала и вышла. Дом показался мне душным и тесным. Совсем не таким я себе его представляла, когда мчалась сюда, полная надежд. На что, спрашивается? Проделать такое путешествие, чтобы узнать, что Дарио не звал меня, что он даже не диктовал этого объявления жене… Что, вполне возможно, он даже о нем не подозревает…

Солнце в саду палило нещадно, каждый луч как раскаленное добела лезвие. Я спустилась на вторую террасу и на секунду остановилась, у меня закружилась голова, и я оперлась о каменную балюстраду, глядя на море, оно тоже стало почти белым с нестерпимым серебристым блеском, смотреть на который было невозможно. А позади меня в одной из комнат старого дома был Дарио. Прежний Дарио, но, быть может, больной, а может, и нет. Может, в состоянии внезапной депрессии, а может, с начальной стадией рака, усталый, живущий с женщиной, потерявшей представление о реальности, желающей диктовать миру так же, как всегда диктовала слугам и рабочим на заводе своего отца. С женщиной из буржуазной среды, которая сожалеет, что не преуспела, став моделью или киноактрисой, которая в минуты ностальгии сжигает старые фотографии и держится в тени, опасаясь не солнца, а самой себя.

— Выпейте воды.

Видно, она и в самом деле нуждалась во мне, если бежала за мной со стаканом. Я взяла у нее этот стакан, хотя не имела ни малейшего желания принимать от нее что бы то ни было. Мне хотелось одного — бежать, но удерживали на месте неудовлетворенность (бессмысленное путешествие, полная неизвестность, что сталось с Дарио) и почти невыносимое ощущение, что совсем рядом со мной тот самый человек, живой Дарио — всего в нескольких шагах, нескольких вздохах…

— Он знает, что я здесь?

— Не могу вам сказать.

— Кому я понадобилась? Ему или вам?

— Послушайте, вы сердитесь, и я вас понимаю. Я сожалею о своем поступке… Сожалею, что поступила так, а не иначе. Что поступила нечестно. Раньше я никогда бы так не сделала. Никогда.

— Скажите, зачем я здесь.

Внезапно мы стали с ней на равных. Никакого смысла не имели больше любезность, элегантность, утонченность, хорошие манеры. Мне нужно было знать одно: в чем тут дело?

Но она снова повторила, только с куда меньшей уверенностью в голосе, скорее горестно:

— Только ничему не удивляйтесь.


И вот я уже одна перед незнакомой дверью на верхнем этаже большого обветшалого грустного дома и сейчас увижу его. Тридцать долгих лет прошло с того сентябрьского утра в сосняке Экса: там стояла машина, готовая тронуться с места, а подросток, спотыкаясь и подавив всхлип, подошел к своей матери и больше меня не окликнул никогда, никогда, никогда. И вдруг через тридцать лет я стою за выцветшей зеленой дверью с маленькой латунной ручкой и не знаю, кем стал этот подросток, зачем я здесь и почему эта женщина, которая его любит, отдает его мне. Но я знаю, что приму все. Если он при смерти, сошел с ума, обезображен. Если высокомерен, эгоистичен, пьет запоем, обезумел. Я приму все, что сделало с ним время: ночи, когда он отчаивался, и ночи, когда занимался любовью до умопомрачения, дни, которые он спешил прожить, и дни, когда хотел умереть. Счастье и горе. Мучительные разочарования и беззаботный смех.

Дни, которые он проживал как сын, и дни, когда любил преклоняясь и, быть может, сердясь на себя за свою зависимость.

Я постучалась. Он не ответил. Я взялась за ручку. И вошла.

Он был в комнате. Стоял ко мне спиной. Я сразу узнала и спину, и манеру держаться. Он и в семнадцать чуть сутулился из-за высокого роста и держался с той же мягкой небрежностью. Да, это был Дарио. Хотя более широкий и массивный. Но волосы остались такими же тонкими и светлыми, разве стали еще светлее. Он стоял, повернувшись лицом к окну, не к тому, за которым сияло море, а к другому, где пинии, апельсиновые деревья и глицинии. Дарио никогда не нуждался в далях, чтобы ускользнуть неведомо куда. Я хотела его окликнуть. Хотела, как в первый раз, подбираться потихоньку к его имени, и пусть он меня поправляет шепотом: "Арио? — Нет, Дарио. — A-а, Марио. — Да-рио! Дарио Контадино".

Дарио Контадино… И я тихо-тихо, скорее для себя, чем для него, прошептала: "Ragazzo"… Потому что он так и остался мальчиком. И останется им навсегда. Ragazzo. Мальчиком, которого любили мы все. Чьи губы и руки всегда оставались в распоряжении жаждущих и только усталость принадлежала мне одной: с отрешенным видом он проводил рукой по лицу, приводя меня в восхищение… Дарио Контадино… Сколько девочек называли его по имени, прижимались губами к его губам, языком к языку, и все это было так просто, он был всегда рядом и не требовал ничего взамен. Я смотрела на его спину и вспоминала, как провела пальцем по его бедру, а он, не отрываясь, смотрел на море, но по телу у него пробежала дрожь, а потом уже не палец, а ладони, руки, и любовь на жесткой-жесткой земле и наша взаимная гордость. Любовь между нами была такой животворной, такой праведной и неповторимой.

Чуть ли не крадучись я подошла к нему. Мне было страшно до слез. Я была матерью, которая отыскала детеныша. Волчицей. Кошкой. Собакой. Я жаждала всем своим существом, чтобы он обернулся и заговорил. Пуп земли был в моем животе. Я была переполнена жизнью до боли. Я знала, что частичка его осталась во мне навсегда. Как отпечаток на камне. Во мне хранился его цвет и вкус. Его тайны. Его взгляд. И даже беззаветная любовь его матери. Его наслаждение и удивление перед возможностью так наслаждаться, эта ни с чем не сравнимая боль, крик со слезами на глазах, стройное тело: оно отдается, кричит и пугается своего крика. Я приняла его восторг и молодость, и мы, сами того не зная, повзрослели, мы подтолкнули друг друга к миру взрослых, но подсознательно, глубоко внутри, мы оба знали: больше никогда мы не испытаем такой безоглядной и щедрой любви, никогда больше не будет у нас беззаботности тех, кто считается бессмертным.

Он меня услышал. Обернулся. Посмотрел на меня. Чего только не видели без меня его глаза. Глаза, которые смотрели за эти годы во множество других глаз. Не видя их. Тот же взгляд, отрешенный, затуманенный, кроткий. Та же синева, чистая и чуть выцветшая. Нет, кажется, чуть встревоженная. Ресницы стали тоньше и прямее. А брови гуще, и над ними морщинки, новые отметины. А я, я не шевелилась. Все застыло в маленькой комнатке, пахнущей мастикой для пола и старыми отсыревшими книгами, книгами дома на морском побережье, страницами, насыщенными влагой и пересыпанными песчинками, от которых некуда скрыться. Я стояла напротив него, и мне хотелось, чтобы мы умерли в этот миг, без слов и объяснений, умерли, чтобы вернуться в то время, когда мы были одни на свете. Он смотрел на меня, но я больше ничего не читала в его взгляде. Да, я узнала цвет глаз, узнала взгляд, но больше ничего. Он не выказал ни малейшего удивления, ни радости. Только неловкость и усталость. Он даже не притворился приветливым хотя бы из вежливости. Он просто смотрел на меня, а потом подбородок у него дрогнул, как у ребенка, который сейчас заплачет. Но он не заплакал, просто молча отвернулся и снова уставился в окно. Думаю, мы пребывали в этой неподвижности довольно долго. Я положила ладонь ему на спину. Он тут же сбросил ее, недовольно дернувшись. Я застыла, глядя на него, ничего не понимая. Вскоре в комнату вошла Джульетта. Тихо-тихо, соблюдая массу предосторожностей. Она протянула ему стакан с виски, он сел. И мы тоже сели в старые низкие кресла, обитые бледно-розовым бархатом, и Джульетта сказала: "Приехала Эмилия…"

Он немного отпил, продолжая молчать. И Джульетта повторила: "Приехала Эмилия. Ты часто говорил мне об Эмилии. Тебе было семнадцать. В Экс-ан-Провансе. Мамун часто говорит с тобой об Экс-ан-Провансе… Ты ведь помнишь?"

Он вздохнул, выпил стакан до дна, медленно покачал головой — нет, не помнит, — встал и вышел. Дверь осталась открытой, я слышала его шаги по мраморной лестнице, потом и они смолкли.

Джульетта закрыла глаза, потом сказала:

— Он больше ничего не помнит. Нужно, чтобы вы мне помогли…

Я посмотрела на пустой стакан, который Дарио поставил на пол, и ответила:

— Хорошо.


Джульетта постелила мне в комнате, выходящей на площадку между двумя этажами, с окном, смотрящим на море. Смешные старомодные обои в мелких сиреневых цветочках, деревянный платяной шкаф, где на полке лежали несколько косынок, старые билеты на поезд, пробки и перегоревшие лампочки, откуда пахло сыростью и гнилой листвой. Издалека доносились голоса, энергичные громкие восклицания, вероятно просьбы, но звучали они как проклятия. Мягкий шорох средиземноморских волн приглушал крики. За стенами этого дома царила беззаботность начала лета. В этом доме осела горькая тяжесть прошедшего, запах перезревших плодов и увядших цветов. Надо мной была спальня Дарио. Его жизнь с размытыми границами, его внутреннее заточение показались мне вдруг неизбежным следствием того, что он никогда не был с нами, всегда оставался снисходительным наблюдателем, легкомысленным и волнующим пришельцем, загадочным вопреки своей воле. Я слышала, как он ходит по комнате. Открыл дверь. Закрыл окно. Случаются ли с ним припадки? Впадает ли он в безумие? Опасен ли для самого себя? Или проводит дни в нескончаемом отсутствии, как состарившееся животное, которое приготовилось к смерти и в покорном смирении дожидается ее?