Андре Моваль смотрел им вслед. Взволнованным голосом он спросил Берсена:

— Тот высокий — Марк-Антуан де Кердран, не так ли? А другой?

— Другой? Да это — Дюмэн, романист. Разве ты не видал его портрета, написанного Спира, в последнем Салоне[6]? Это поразительная вещь.

Жак Дюмэн был знаменит. Успех он имел выдающийся столько же в литературе, сколько и в свете. Он выступил тридцати с лишком лет и сразу достиг известности, которая делалась все большей с каждой новой книгой. Будучи замечательным писателем и проницательным наблюдателем, он сделался могучим и тонким изобразителем современной парижанки. Женщины были без ума от его романов, в одно и то же время смелых и тонких, и они выказывали свою благодарность романисту за то, что он разгадал их. Дюмэн, несмотря на несколько связей, наделавших шуму, был не столько человеком, имеющим успех у женщин, сколько каким-то оракулом феминизма, советчиком и духовником. Андре Моваль задумался. О чем могли говорить между собой великий поэт любви и проницательный психолог любви, проходя по этому грустному осеннему саду? Каким сентиментальным и чувственным воспоминаниям предавались они, ступал по увядшим листьям этих аллей?.. Андре хотелось бы подслушать, о чем они говорят. Он завидовал и тому и другому… Подобно одному из них, он хотел бы познать великую страсть, ту, что оставляет в сердце благоуханный и горький пепел; подобно другому, он хотел бы срывать на своем пути разнообразные цветы и сохранить в своей памяти их высохшие и душистые лепестки; пережить, как Марк-Антуан де Кердран, единственное и полное откровение любви и, как Жак Дюмэн, научиться распутывать все ее хитрости и разгадывать все ее маски!

Антуан де Берсен, закрывши свой ящик с красками, прервал его раздумье:

— Они идут завтракать к Фуайо. Таково преимущество возраста и славы. Нам еще далеко до них, не правда ли?.. Ну, до скорого свидания, мне нужно идти домой. Алиса должна позировать для меня голой сегодня после полудня, а я голоден.

Искусным движением он развернул свой испанский плащ и задрапировал им свои плечи, потом, пожав руку Андре, он удалился крупными шагами, в то время как этот последний направился по дороге к улице Бо-з-Ар.

Андре Моваль шел и думал об Антуане де Берсене. Какое странное существо! В глубине души он ненавидел труд и его порабощающую силу. Он любил охоту, лошадей, физические упражнения, а целый день проводил за мольбертом. Он любил постель, позднее вставание, и вставал рано. Он охотно предавался бы светской жизни, ее удовольствиям, а жил в стороне в своей мастерской на улице Кассини. Он жил, так сказать, вопреки самому себе, но в этой постоянной борьбе его поддерживало что-то могучее и глубокое, его неустанное стремление к известности и славе. Так как случайный природный дар сделал из него художника, то он со всей своей энергией развивал и культивировал этот дар. Это было «его добро», и он стремился к увеличению его ценности, подобно своим деревенским предкам, старавшимся увеличивать свои доходы. Талант художника упал на него с дерева жизни подобно тому, как на шевелюру Полифема у фонтана Медичи упал тот лист, который Андре только что видел весь покрытый пурпуром и золотом, оттого что осень вытерла о него свои чудодейственные кисти!

III

Любопытным человеком был г-н Гюбер Моваль, дядя Гюбер, как его называли в семье. С тех пор как Андре помнил его, он видел его в своих воспоминаниях всегда одним и тем же. По внешности дяде Гюберу не прибавилось ни одного дня. Между тем добряк дядя не был молод. Сводный брат г-на Моваля, он был гораздо старше его, но годы, казалось, не были ему в тягость. У дяди Гюбера была круглая голова и коротко остриженные волосы. Он носил усы и эспаньолку, и эти украшения его лица всегда сохраняли прекрасный черный цвет. Правда, что этим неизменным цветом они были обязаны употреблению сильной краски. Значит, дядя Гюбер мог безнаказанно стариться так, что этого никто не замечал, по крайней мере по его растительности. Что до остальной его особы, то и с ней не происходило перемен. Дядя Гюбер был среднего роста; он не худел и не толстел. У него была все та же военная, немного деревянная походка. Но г-н Моваль предполагал, что его брату все же не удалось избежать общей участи. Он указывал даже множество признаков, по которым видно было, что дядя Гюбер слабеет. Всякий раз, как касались этого вопроса, г-н Моваль в конце концов таинственно прикладывал ко лбу свой согнутый указательный палец. При легком стуке, производимом этим движением, г-н Моваль подымал глаза к потолку и вздыхал.

Несмотря на такие намеки со стороны г-на Моваля, дядя Гюбер чувствовал себя недурно. У него к тому же всегда было великолепное здоровье, и поэтому он ужасно опасался болезней. Андре помнил, что во время довольно сильной скарлатины, которой он захворал лет одиннадцати, дядя Гюбер, во избежание заразы и под тем предлогом, что его присутствие не могло принести никакой пользы, воздерживался от посещений улицы Бо-з-Ар, довольствуясь вестями, получаемыми у привратника. Хотя г-н Моваль и многое прощал тому, кого он охотно называл «этот чудак Гюбер», он счел дурным такой избыток осторожности и дошел до того, что назвал это эгоизмом и трусостью. По этому поводу между обоими братьями возникло некоторое охлаждение. В течение этого времени дядя Гюбер перестал приходить обедать по средам, чего он до того никогда не переставал делать. Тогда-то Андре впервые увидал таинственное движение отца и услышал знаменитый стук, все чаще и чаще повторявшийся теперь, когда в семье заходила речь о бедняжке дяде…

Все-таки в конце концов дядя Гюбер снова появился в доме. Однажды в среду, когда все выходили из-за стола, добряк велел доложить о себе. Андре побежал к нему навстречу. Такой прием все уладил. В следующую среду для дяди по обыкновению был поставлен прибор, и обеды снова продолжались, как прежде. Г-н Моваль не был недоволен тем, что эта ссора таким образом прекратилась. Конечно, он не сделал бы первого шага, но раз уж брат сам вернулся, он был рад этому возвращению. Г-н Моваль испытывал некоторое удовольствие оттого, что дядя Гюбер раз в неделю, во всякую погоду и во всякое время года, проходил путь из Сен-Мандэ, где он жил, на улицу Бо-з-Ар. Регулярное присутствие дяди Гюбера доставляло тайное удовлетворение его самолюбию. Оно как бы сообщало ему достоинство главы семьи, чем он гордился. Из-за него кто-то беспокоился. Дядя Гюбер мирился с таким положением вещей и, хотя был старшим, признавал за г-ном Мовалем превосходство. К тому же г-н Моваль считал себя вправе притязать на него. Он был женат, имел сына, занимал высокий пост в важном учреждении и представлял собой, как он сам говорил, «центр»; в то время, как дядя Гюбер, холостой, без места, не занимал никакого положения в обществе. Да и жил-то он черт знает где, почти вне Парижа, у заставы. Было естественно, чтоб он и беспокоился. Дяде Гюберу, казалось, нравилось, что дела обстояли так, и он сам, после женитьбы г-на Моваля, установил такие отношения. Он избавил раз навсегда своего брата и невестку от необходимости отдавать ему визиты, выставляя как предлог отсутствие у него благоустройства, расстояние, квартал. Разве у старого холостяка может быть свой угол?

Итак, дядя Гюбер был чудаком, и Андре довольно скоро понял это. Совершенно так же, как он не желал, чтобы его посещали, дядя ненавидел, когда вмешивались в его дела или расспрашивали о его занятиях. При малейшем вопросе по этому поводу он делался сумрачным и отвечал довольно сухо. Вообще о нем было известно лишь то, что он сам соглашался рассказывать. Все остальное составляло тайну. На что употреблял дядя Гюбер свои дни и вечера, где проводил он их, кого он посещал? Тут он был нем. У него было небольшое состояние, маленький домик с крохотным садиком. Он никогда не жаловался на свое одиночество. Дядя Гюбер был по-своему мудрецом.

Впрочем, это был превосходный человек, легко соглашавшийся с мнением другого, не оспаривая его. Г-н Моваль ценил в нем приятного слушателя. О развитии Мореходного Общества и об улучшении условий службы г-н Моваль мог рассуждать перед своим братом, не боясь противоречий. Единственная область, в которой дядя Гюбер позволял себе иметь свое мнение, были военные вопросы. Но тут уж дядя Гюбер оказывался совсем несговорчивым. Он один на свете точно знал, что такое армия, чем она не была и чем она должна быть. Организация, вооружение, тактика — все это составляло область его исключительного ведения, и он совершенно не терпел, чтобы кто-нибудь проникал в нее. Он бдительно стоял на часах у входа и выстрелил бы во всякого, кто захотел бы пробраться туда.

Эти притязания происходили оттого, что восемнадцати лет он поступил в 6-й стрелковый конный полк, проделал Итальянскую кампанию[7] и принимал участие в битве при Мадженте[8]. По окончании службы он вернулся к своему очагу в чине вахмистра и с медалью за кампанию, ленту которой он тщательно избегал носить. Разве он нуждался в таких значках для того, чтобы его всюду признавали за бывшего военного! Разве не было достаточно его эспаньолки и его военной выправки? Хотя его брат и волочил слегка ногу, когда двигался, г-н Моваль предполагал, что это делалось для того, чтобы заставить поверить в какую-то старую рану. В сущности, дядя Гюбер ничего не имел бы против какого-нибудь повреждения. Эта неприятность доставила бы ему крест, который он заслужил не хуже всякого другого своим блестящим поведением при Мадженте. Но справедливости на этом свете нет, и дядя Гюбер, не переставая браниться на то, что он был обойден, не проявлял никакой неприязни к своему прежнему ремеслу и продолжал им интересоваться. Все, касающееся защиты родины, не переставало занимать его, и в своей семье он составил себе из всего этого нечто вроде специальности, перед которой все должны были преклоняться.

Благодаря этому неоспоримому военному авторитету дядя Гюбер сумел внушить восхищение своему племяннику. Как и все дети, маленький Андре страстно любил оловянных солдатиков. У него была их целая армия, которую он методично и яростно устанавливал для битвы. Дядя Гюбер являлся авторитетнейшим судьей в этих играх. Поэтому-то Андре с нетерпением ожидал каждую неделю среды. Как только раздавался дядин звонок, он прибегал. Обед казался ему бесконечным. По окончании еды, в тот момент, когда г-жа Моваль вставала из-за стола, Андре с восторгом слушал, как дядя Гюбер произносил свою традиционную фразу: «Ну, дорогая невестка, я знаю, вы не любите табаку; я останусь здесь, выкурю трубочку… малыш посидит со мной…»

Эти слова весело раздавались в ушах Андре. Тогда, пока г-н и г-жа Моваль уходили в гостиную, он бежал за коробками, в которых лежали пехотинцы, кавалеристы и артиллеристы. Он вынимал жестяные укрепления, картонные крепости и, отодвинув тарелки и стаканы, располагался в углу на скатерти. Блаженный миг! Дядя Гюбер вынимал из кармана свой кисет из свиной кожи, набивал свою маленькую трубку с длинным почерневшим мундштуком, и смотр начинался. Дядя Гюбер между двумя затяжками отвечал на вопросы племянника и поучал его своим стратегическим знаниям. Запах олова, покрытого лаком, смешивался с запахом трубки, дым которой казался Андре дымом самой славы!

Впоследствии, когда Андре подрос, оловянные солдатики стали менее забавлять его, но боевые вечера по средам по-прежнему были для него полны очарования. Что за прелестные истории битв выслушивал тогда Андре из дымящихся уст дядюшки Гюбера! Дядя подкреплял их своими личными воспоминаниями. Он чистосердечно присоединял к своим повествованиям очевидца события и анекдоты, о которых он читал. Казалось, что этот ветеран принимал участие не только в Итальянском походе, но также и в Китайском, и в Крымском, и в Мексиканском. Даже великие войны первой империи казались ему такими близкими, что можно было подумать, что он также присутствовал в те славные дни. Все это смешивалось в уме Андре и составляло один торжественный фон, на котором поступью героя шествовал дядюшка Гюбер. Андре испытывал к своему дядюшке великое восхищение и не мог не вздрагивать от воинственного трепета всякий раз, как г-н Гюбер Моваль давал ему пощупать сквозь кожаный футляр револьвер, который он носил с собой, чтобы иметь возможность отражать опасные встречи, которым он подвергался, возвращаясь поздно в такой малолюдный квартал!

К несчастью, всему бывает свое время, и наступил час, когда военные забавы Андре отодвинулись на второй план. Рассказы дяди Гюбера, слишком часто повторяемые, стали не столько возбуждать восхищение слушателя, сделавшегося менее наивным, сколько вызывать нарождавшееся критическое отношение. Андре стали бросаться в глаза некоторые неправдоподобности. Играл ли, например, дядя Гюбер ту самую роль при Мадженте, которую он себе приписывал? По мере того, как уменьшалась вера Андре, вещи, не раз рассказанные его героем, теперь заподозренным, теряли понемногу свой интерес. Таинственное постукиванье по лбу г-на Моваля получало для Андре более ясный смысл. Притом же он чувствовал, что становится все более и более равнодушным к разговорам о вооружениях, о реформах, о тактике, которые вел с ним дядя.