Все это пугает вас. Страх, ужас — это странные слова, которые трудно понять, сидя здесь, во тьме лабиринта. Хотя, может, и нет… Для меня самое страшное — это моя судьба, или, вернее, мои возможные судьбы, читать которые меня научила моя мать Пасифая. Если я погибну, вместе со мной умрет мой мир, мир, который я защищаю всю свою жизнь, хоть и не могу увидеть его и насладиться им; а если я не умру, жизнь моего мира продолжится, а с ней и мое заключение, вечное заключение: вечный страх. Два страха, и один противоречит другому…

В последнее время мне часто снится один и тот же сон. Все, что я вижу, происходит там, снаружи, под солнцем, которое жжет мне глаза, так же как жгло их в мой последний день наверху. Мне снится, что я воин, в разгар битвы оставшийся без меча. Я шагаю между трупов, думая только о том, где найти меч. Я вижу несколько мечей, зажатых в кулаках убитых, и пытаюсь разжать их пальцы, но тела вдруг становятся бронзовыми, и мне не хватает сил, чтобы вынуть из их рук бесполезное оружие, которое никого уже не сможет ранить. И я просыпаюсь, намертво сцепив руки. К чему этот сон? Ты знаешь ответ, музыкант Полиид? Почему мои безутешные руки сплетаются во сне? Почему мертвые в моих снах так вцепляются в свои мечи, словно они их продолжение, словно они вместе выкованы из металла? А ты, Ариадна, которая может гулять по моим снам, совокупляясь со мной, со мной, который наяву не может даже помыслить о том, чтобы коснуться тебя? Знаешь ли ты ответ? Нет…

Реальность полна тайн, но она не так ранит. Лабиринт отучил меня упиваться своими страданиями, будущее и прошлое для меня несущественны, бесцветны и туманны, все равно что кусок мяса в желудке. Они сосуществуют в спокойном и тихом настоящем, в настоящем, где нет ничего, кроме гниющего мяса. Все остальное находится вне времени или в худшем случае создает другое время, обычно скоротечное и недолговременное. Вы приходите выслушать меня или умереть. Приходите удовлетворить мои желания во тьме лабиринта или в моих снах. Но никто не приходит убить меня, и все, что окружает меня, разрушается и гниет. А я не старею…

Астерий замолчал. Через некоторое время Ариадна встала, зажгла факел и вместе со мной покинула пещеру Астерия. Обратный путь ничем не отличался от пути туда. В какой-то момент сырые мрачные переходы превратились в коридоры с колоннами, а мрачные норы — в богато украшенные залы, но я даже не заметил, когда это произошло. Внезапно у меня закружилась голова, я закрыл глаза, а когда открыл их — Ариадна исчезла, оставив в напоминание о себе легкую боль в висках. Дальнейший путь был мне хорошо знаком. У самого выхода я увидел женщину, спускавшуюся мне навстречу, но солнце светило ей в спину, и я не мог увидеть ее лица. Я подумал было, что это Ариадна, но когда она заговорила, оказалось, что это Пасифая.

— Будет лучше, если перед тем как идти в свои покои, ты повидаешься с Миносом, — сказала она мне. — Я уверена, что он простит тебя, увидев, что ты выбрался из лабиринта. Почему ты так смотришь на меня?

— Прости, госпожа. У меня просто кружится голова. Мне вдруг показалось, что все это уже было со мной. Но разве ты не?.. Не?..

Я хотел сказать «умерла», но понял, что это прозвучало бы совсем нелепо: ведь это я был на волосок от гибели, а не она. Пасифая загадочно улыбнулась. Следуя ее совету, я отправился прямиком в тронный зал, где мне предстояло узнать, закончилась ли моя битва со смертью или же только началась.

Чужая любимая

Минос встретил меня в окружении солдат своей личной гвардии, хмурый и напряженный, словно уставший от моего лица, которого надеялся больше никогда не увидеть.

— Я вышел из лабиринта, — сказал я ему, — и пришел сюда, чтобы сказать тебе, что я верен своей клятве.

Он поднялся с трона и подошел ко мне, должно быть, чтобы убедиться, что перед ним стою я, а не мой призрак.

— Это и так было ясно, — сказал он наконец, устало махнув рукой, — что ж, если у меня не получилось отделаться от тебя по-тихому, придется тебя терпеть.

Магог навсегда изменил царя: бегающий взгляд, тонкие прямые губы. Он весь был воплощенная ненависть.

Впрочем, эти перемены волновали меня куда меньше выпавшей мне удачи. Все последующие дни я провел с Ариадной, которая учила меня познавать себя. Именно она открыла во мне дар к предвидению, который я никогда бы не нашел в себе сам, хотя усердно его изображал. Я научился входить в транс, концентрироваться на конкретных вещах, событиях, людях… Я узнал, что будущее подобно прошлому, что пророчества могут быть столь же лживыми, сколь и воспоминания, которые сознание незаметно меняет в угоду владельцу. Для того чтобы предсказывать будущее, надо знать прошлое и уметь отвлекаться от себя, забывать о своем существовании. Теперь я знаю, что будущее, как и прошлое, нельзя изменить. Именно эта невыносимая правда бытия сводит с ума настоящих пророков.

Я научился не только этому. Ариадна открыла мне вещи, которые нельзя описать словами. Та кровь, которой я отблагодарил ее, никогда не будет достойной платой за все те тайны, что открыла мне царевна. Эмпусы, почитающие Богиню и дающие обет не убивать, берут у своих любовников ровно столько крови, чтобы обновить свою собственную. Моя любовь к Ариадне не умирала, потому что я знал: она никогда не будет принадлежать мне, у нее всегда будет кто-то еще, но когда она придет ко мне, я вновь почувствую себя частичкой матери-земли и любого из тех существ, что живут и страдают на ней.

Трон забвения

Но мое счастье было недолгим: вскоре после моего возвращения из лабиринта Минос собрал небольшую группу, которая должна была поехать в Афины, чтобы вновь взять ужасную дань. Среди этих людей оказался и я. Весть о Тесее, недавно объявившемся в Афинах царевиче, уже докатилась до Крита. Минос был уверен, что Эгей сделает все, чтобы его сын не оказался в числе жертв, отданных на съедение Минотавру, и полагал, что я могу пригодиться ему, для того чтобы расстроить афинские козни.

В Афинах о Тесее ходило уже множество легенд, напоминавших искушенному слушателю истории о Геракле: говорили, что его родителями были царевна Этра, царь Эгей и бог Посейдон. По совету дельфийского оракула Эгей не забрал ребенка у матери, чтобы укрыть его от цепких лап Миноса, и оставил Этре свой меч, велев передать его сыну, когда тот подрастет, чтобы отец смог узнать его. Еще подростком на пути в Афины Тесей в одиночку справился с разбойниками, напавшими на него в Коринфском проливе. Приехав в Афины, он повстречал колдунью Медею — ту, что одолела монстра Талоса во исполнение обета, данного Пасифае, — оставившую Ясона и вышедшую замуж за Эгея. Поскольку бывшая жрица не могла своими руками разделаться с Тесеем, она сделала все, чтобы с ним покончил его собственный отец; ведьма обвинила царевича в предательстве, но Эгей узнал меч, которым собирался защищаться обвиняемый, и поединок окончился воссоединением отца и сына и бегством Медеи. Теперь имя Тесея повторяли все Афины, рассказывали даже, что он разделался со злополучным марафонским быком. Все говорили о нем как о наследнике трона и будущем освободителе города от тирании Миноса.

Лишь только мы сошли с корабля в Пирее[2], стало понятно, что найти Тесея будет непросто. Все жители города стали участниками театрального действа, целью которого было любой ценой убедить нас, что царевич вновь пропал. Нас встретили в траурном молчании, усадили на повозки и отвезли на Акрополь. Во дворце Эгей со слезами на глазах поведал нам о причине охватившего весь город горя.

— Мой любимый сын, столь недолго радовавший своего отца, не пощадил больное сердце старика. Несколько месяцев назад он, сжигаемый страстью к своему другу Пириту, возжелавшему жениться на повелительнице ада Персефоне, спустился в преисподнюю. Оба они, и Тесей и Пирит, попались на уловку коварного Гадеса, предложившего им Трон забвения. Всякий, кто сядет на этот трон, уже не поднимется и превратится в камень. В своих снах я вижу сына на каменном троне, обвитом змеями, под неустанным оком трехголового Цербера, стража мира мертвых.

Эгей закончил свой жалобный монолог протяжным стоном, который тут же подхватили плакальщицы. Упоминание друга Тесея Пирита, таинственного бродяги, недавно сбежавшего с Крита, едва не сбило меня с толку. Что ж, лжец всегда стремится спрятать обман среди правды. Минос повернулся ко мне и пристально посмотрел мне в глаза.

— Он лжет, — сказал я.

Эгей украдкой покосился на меня. Он понял, что я раскрыл его тайну, а я — что с этого момента моя жизнь в опасности.

Несмотря на то что траур продолжался, афиняне устроили в честь нашего приезда пышные празднества, на которых присутствовали юноши из самых богатых афинских семей. Минос вовсю упивался своей властью, заговаривал с ними, наслаждаясь их дрожащими голосами: каждый из них симулировал какой-нибудь дефект, неизлечимую болезнь, тихое, но все же заметное сумасшествие, что сделало бы его в наших глазах калекой и позволило не попасть в число обреченных. На третий день Эгею сообщили семь имен, и в афинских семьях воцарился настоящий траур. Матери требовали встречи с тираном, пытались предлагать ему свои сморщенные тела в обмен на жизнь сыновей, а Минос словно питался их горем, отвечая женщинам тоном умудренного и несчастного человека, вынужденного чинить малое зло, чтобы избежать большого. Я своими ушами слышал, как проникновенно он произносил простые слова соболезнования, которые бы от любого другого человека звучали как чистой воды насмешка. Своими глазами видел, как он с гордо поднятой головой вышагивал по переходам дворца. Так царь давал выход душившей его ненависти, злобе, поселившейся в его сердце: в глубине души он верил, что и вправду жертвует собой во имя собственного народа. Душа человека, развязавшего войну, равно как и победившего в ней, отвратительна и ничтожна, она просто не может быть иной.

Ласки воина

Когда имя последнего из семи юношей было произнесено, во дворце установилось обманчивое спокойствие. Минос сделал вид, что смирился с исчезновением Тесея, а Эгей продолжал скорбеть, при этом оба знали, что притворяются. Нам оставалось выбрать девушек, и Минос поручил мне посетить женскую половину дворца, где собрали дочерей всех богатых семей города. Царь надеялся, что я смогу нащупать след неуловимого царевича. Я подчинился его приказу и в сопровождении гвардейцев отправился в женские покои.

Поскольку моя официальная миссия состояла в том, чтобы выбрать семь самых красивых и благородных девушек на съедение Минотавру, я ожидал, что все они постараются нарочно изуродовать свои лица и встретят меня жуткими гримасами, подобными той, что искажают лица критских женщин в гневе или в порыве сладострастия. Я заблуждался.

Хотя ахейские женщины куда умнее своих мужей, их полностью лишили свободы, превратив во что-то вроде прислуги. Но их сдержанность и покорность превращаются в небывалую чувственность, когда их не видят их отцы и мужья. Девушки знали, что посланник Миноса еще очень молод. Жажда жизни заставила их прийти к нелогичному на первый взгляд решению: лишь самые красивые, чувственные и соблазнительные смогут тронуть сердце палачей. Потому на женской половине дворца нас ожидал невиданный спектакль. Сквозь смех девушек я слышал непристойности гвардейцев. Всего за несколько минут мы были разбиты наголову, словно горстка разбойников, столкнувшаяся с регулярной армией. Не успев сказать ни слова, я очутился на диване, окруженный прелестными девушками, едой и питьем. Вокруг меня все пестрело от роскошных одежд, не скрывающих, но подчеркивающих все женские прелести. На протяжении нескольких часов я чувствовал себя на седьмом небе от счастья: сплетенья рук и множество лиц сливались в единое женское тело…

Вдруг, всего на мгновение, я ощутил, как кто-то неловко коснулся моей спины. Я попытался поймать того, кто это сделал, но промахнулся и схватил какую-то светловолосую девчонку. Покидая злополучное место, я твердо знал две вещи: во-первых, у одной из девиц грубые руки воина и, во-вторых, жизнь моя теперь не стоит и ломаного гроша.

Игры разума

Той ночью Эгей устроил нам, как он надеялся, прощальный пир. Изображая сострадание, он торопил Миноса с выбором девушек, которых отдадут на съедение Минотавру. До, во время и после ужина всем было предложено море ахейского грубого пива, и критские солдаты во главе с Миносом предались безудержной пьянке. Дети одиннадцати-двенадцати лет из благородных афинских семей были отданы гостям для любовных утех. С растущим беспокойством я следил за тем, как выпивка косила ряды критской царской гвардии.

Поскольку я, с точки зрения афинян, был слишком молод, чтобы насладиться обществом несчастных детей, ко мне приставили одного их этих афинских шарлатанов, что зовут себя философами и занимаются тем, что произносят бесконечные речи на агоре, завлекая своей болтовней случайных прохожих. Они всегда поражали меня чудовищным словесным недержанием и умением рассуждать о самых тривиальных вещах часами, не говоря ничего конкретного. Как звали того философа, я позабыл.