— Боже мой! Ваше платье — какой ужас! Извините нас!

Взглянув на себя, Мона обнаружила на тонком шифоне длинный потек крови.

— Ничего страшного, — ответила она. — Вряд ли в Литтл-Коббле мне представится случай снова его надеть.

— И все же мне ужасно жаль! — настаивала миссис Арчер. — Билл, что же нам делать?

Билл Арчер был смущен и расстроен не меньше жены.

— Право, не знаю, — ответил он. — Разве что начнем платить миссис Вейл двойную цену за жилье?

— Ах да, конечно, вы же дочь миссис Вейл! — воскликнула миссис Арчер. — Я сразу и не поняла. Мы слышали, что вы возвращаетесь домой. На самом деле все здесь только об этом и говорят.

— Приятно слышать, — ответила Мона.

— Я тоже так вас ждала! — продолжала миссис Арчер. — И вот, пожалуйста, с первого же знакомства мы с Джерри все испортили!

— Джерри ничего не способен испортить, — с улыбкой ответила Мона. — Никогда не видела такого очаровательного мальчугана — даже когда кричит во весь голос, в нем чувствуется какое-то особое обаяние. Если он вам надоест, дайте мне знать — я его усыновлю.

— Боюсь, на это вам надеяться не стоит, — с улыбкой ответила миссис Арчер. — Мы с Биллом его обожаем, хотя порой, признаюсь, мне приходит на ум, что детей у нас многовато. Особенно когда я пытаюсь писать.

— Неужели вы здесь пишете? — удивилась Мона. — Но как? В такой тесноте, и дети, наверное, шумят?

— Да, мне приходится нелегко, — призналась миссис Арчер. — Если на улице хорошая погода, то просто выставляю всех в сад и прошу погулять подольше.

— На самом деле вы затронули больную тему, — вставил Билл. — Линн пишет новую книгу, и работа у нее не ладится. Если к ней не придет вдохновение, мы не сможем больше платить за жилье и переселимся в сад навсегда.

— Непременно попробую вас вдохновить, — шутливо предложила Мона. — Только не сегодня: вы, должно быть, не можете дождаться, когда же мы уйдем. Зайду завтра и познакомлюсь по всем правилам.

Она поднялась и протянула руку. Доктор Хаулетт взглянул на часы.

— Пожалуй, посижу еще четверть часика. Если Дороти уже наскучила вашей матери, скажите ей, пусть идет к машине и подождет меня.

— Что вы такое говорите, как Дороти может наскучить! — возразила Мона. — И потом, время еще совсем раннее.

— Если она готова идти, — предложил Майкл, — я довезу ее сюда на машине. А если нет, подождем вас.

— Хорошо, — согласился доктор Хаулетт.

Мона и Майкл попрощались с Арчерами и вышли. Мона села рядом с Майклом; он завел автомобиль и медленно покатил к дому. Некоторое время оба молчали; Майкл заговорил первым.

— Я хотел бы принести извинения, — начал он.

Ей показалось, что в голосе его прячется усмешка.

— За что? — поинтересовалась она.

Вдруг ее охватила страшная усталость — и печаль.

Зрелище семейной жизни Арчеров, мирной и уютной, с тремя детьми в тесной спаленке, вызвало в ней новую скорбь — скорбь о собственных утраченных надеждах, о мечтах, которым не суждено было сбыться.

— За то, что вышел из себя, — объяснил Майкл.

С некоторым усилием Мона вспомнила, о чем они только что говорили.

— Любопытный у тебя способ выходить из себя, — заметила она.

— Мне нет оправданий — разве только то, что это ты меня довела. Я считал, что еще много лет назад научился оставаться глухим к твоим колкостям, но, как видно, ошибся. И все же я не имел права делать то, что сделал, хоть ты это и заслужила, — прибавил он с усмешкой.

Мона неожиданно рассмеялась.

— Ты меня поражаешь! — призналась она. — Я совершенно сбита с толку. Все, что я о тебе думала, оказалось ошибкой. Конечно, я на тебя сержусь… гм… ну, по крайней мере, мне надо бы на тебя сердиться, — и в то же время ты прав: я это заслужила.

— Почему бы нам с тобой просто не стать друзьями? — спросил Майкл.

— Я бы с удовольствием, — ответила Мона. — На самом деле я очень этого хочу. Но знаешь, Майкл, во мне словно какой-то бесенок сидит. Не знаю, как объяснить… я так несчастна, я в отчаянии — и тут появляешься ты, такой спокойный, сильный, невозмутимый… Я восхищаюсь твоей силой и спокойствием — и страшно завидую. Потому и пытаюсь вывести тебя из равновесия.

Прежде чем ответить, Майкл остановил машину и заглушил мотор. Однако открывать дверь не стал — вместо этого повернулся к Моне, вгляделся в ее лицо, освещенное тусклым светом приборной доски.

— Что с тобой такое случилось? — спросил он.

— Лучше спроси, чего со мной не случалось, — проглотив комок в горле, сдавленным голосом ответила она. — Майкл, я не могу об этом говорить — ни с тобой, ни с кем другим. Просто поверь: мой мир рухнул. Рухнула жизнь, рухнула вера… и, кажется, мужество тоже меня оставило.

— Ну нет! Ты никогда не лишишься мужества, — успокаивающе проговорил Майкл. Он наклонился к ней и взял обе ее руки в свои. — Послушай, — сказал он. — Когда кажется, что жизнь кончена, на самом деле это всего лишь конец главы. Завтра начнется новая глава.

— А если я не хочу?

— Все равно начнется.

Мона всхлипнула.

— Ох, Майкл, как бы я хотела умереть!

— Это было бы слишком просто.

— Просто? — повторила она, удивленная этим словом.

— Да, — ответил Майкл. — Все мы приходим в этот мир ради какой-то цели. Если при первой же неудаче, при первом же серьезном препятствии на пути к цели мы будем опускать руки и с плачем убегать с поля боя, не будет ли это малодушием, даже предательством самих себя?

— Иногда испытания превышают наши силы.

— Никогда! — твердо ответил Майкл. — Поверь, все, что встречается на нашем пути, мы в силах вынести и преодолеть.

Моне вдруг представилось, как он ползет к пулемету, волоча за собой искалеченную ногу, — терзаемый болью, но полный неотступной решимости, движется к своей цели.

Инстинктивно, не думая об этом, она сжала его пальцы — а миг спустя со вздохом разжала руку.

— Что-то я расклеилась, — сказала она, стараясь, чтобы эти слова прозвучали легко и шутливо.

Майкл ничего не сказал, не изменился в лице, однако она почувствовала: он разочарован тем, что разговор внезапно оборвался.

— Когда-нибудь, Мона, — проговорил он, — ты узнаешь много нового о самой себе.

— Быть может, я и о тебе узнаю что-то новое, Майкл?

— Меня узнать несложно. Конечно, если тебе это интересно.

— Откровенно говоря, сейчас мне не интересно ничего. И такое чувство, что уже никогда ничто меня не заинтересует.

— Поживем — увидим, — ответил Майкл. — Не спеши выносить приговоры ни себе, ни другим. Я теперь занимаюсь сельским хозяйством, а оно учит терпению. Быть может, и ты здесь этому научишься, Мона, — не полагаться на то, что вспахали другие, а самой бросать семена в землю и ждать, когда они взойдут.

— О чем ты? — с внезапным интересом спросила она.

Но Майкл не ответил: вместо этого он неловко, с трудом опираясь на больную ногу, выбрался из машины и, хромая, пошел открывать ей дверь.

Она вышла в ночную прохладу, взяла его за руку.

— Майкл, мне нужен друг.

— Я всегда был твоим другом. Так я прощен?

— За что? Я уже все забыла!

Это была ложь. Вечером, раздеваясь, Мона поймала себя на том, что думает о Майкле: о его сокрушительном, почти жестоком объятии, о губах, до боли впившихся в ее губы.

Что почувствовала она при этом?.. Разумеется, унижение. Поступок Майкла лишь подкрепил ее неуверенность в себе и беспокойство о том, что думают о ней люди.

— Все оттого, что совесть нечиста, — объяснила она своему отражению в зеркале. — Я была тем, что в свете называют «женщиной легкого поведения», — вот и жду, что именно так со мной и будут обращаться.

Однако она радовалась, что примирилась с Майклом. Он надежен, как скала, на него можно положиться. Как нужны ей сейчас такие люди — и как жаль, что так мало их рядом!

Теперь она готова была проклинать прежнюю свою жизнь, когда, всецело сосредоточившись на одном-единственном человеке, отрезала себя от всех остальных. Лайонела больше нет — и что у нее осталось? Ничего.

Кроме памяти о тех годах, что они провели вместе. И все же Мона знала: вернись время назад, предложи ей кто-нибудь прожить эти годы заново — не колеблясь, она выбрала бы прожить их точно так же.

Ей вспомнилось, как Лайонел вошел в гостиную ее лондонской квартиры — с экстравагантной обстановкой, которую они подбирали вместе с Недом и которую теперь, после его гибели, приходилось распродавать за долги.

Когда он явился, Мона разбирала нефритовые украшения. Поначалу она не поверила своим глазам — застыла, судорожно сжав в руке холодные зеленые камни, глядя на него широко открытыми изумленными глазами.

— Мона! Я пришел к тебе, потому что… потому что не мог не прийти.

С усилием выдавив эти слова, он умолк. Мона заметила, что он сильно постарел за тот год, что они не виделись.

— Лайонел! Не могу поверить, что ты здесь! — Затем, приложив все усилия, чтобы скрыть свои чувства, она заговорила спокойно и непринужденно: — Однако очень рада тебя видеть. Ну что же, садись и расскажи мне все последние парижские сплетни. Я ведь уже давно не была в Париже!

Не обращая внимания на ее лихорадочную болтовню, медленными шагами он пересек гостиную и подошел к ней вплотную, едва не касаясь ее.

Только тут Мона осознала, что дрожит и не может поднять на него глаз — лишь судорожно сжимает в руке нефритовые четки, словно надеется, что холодные гладкие камни усмирят бурю в ее сердце.

— Мона! — проговорил Лайонел; в голосе его она узнала знакомые ноты.

— Не надо, Лайонел! — прошептала она. — Я этого не выдержу. Уходи! Как ты можешь так поступать со мной — после всего? Неужели не понимаешь?..

— Без тебя я не могу жить, — выговорил он хрипло и отчаянно, словно срываясь в пропасть.

На какой-то безумный миг она вообразила, что он свободен и пришел исполнить ее мечту — просить ее руки. Но затем — без слов, без жестов, без единого намека с его стороны — все поняла. Лайонел все еще хочет ее, но — на своих условиях.

Она колебалась… кажется, что-то нежное и прекрасное, приподнявшее было голову, умерло в ней в этот миг. Но мир молчал и ждал ее ответа.

Она неуверенно подняла глаза.

— Не понимаю… — начала она, но закончить ей не пришлось.

Лайонел уже сжимал ее в объятиях, губы его прильнули к ее губам; влюбленные прижались друг к другу с отчаянием моряков на плоту среди бушующего моря.

— Мона! Мона! — снова и снова повторял он ее имя.

Она молчала — близость его губ и рук лишила ее дара речи. Слов не осталось — все в ней было захвачено неописуемым восторгом, в котором наслаждение неразрывно сплетено с болью, — чувством, для которого не существует слов.

— Вернись ко мне! Вернись!

Мона знала: у нее нет выбора. Куда бы он ни пошел, она отправится за ним, потому что принадлежит ему, потому что без него ее жизнь безрадостна и пуста.

Смутно, словно во сне, она помнила, как готовилась к отъезду.

Приходили и уходили люди. Говорили, какая это щедрость с ее стороны — ведь ей не жаль расстаться со всеми этими прекрасными вещами, сопровождавшими ее в короткой семейной жизни. И еще говорили, с каким поразительным мужеством переживает она трагическую гибель бедняги Неда!

Они не понимали, что сейчас она совсем не думает о Неде — бедняге Неде, разбившемся на машине в безумных гонках от Лондона до Джон-о’Гротса, все участники которых должны были сидеть за рулем в гетрах и серых цилиндрах.

Очередная безумная затея Неда, очередное заманчивое приключение, о котором непременно напишут в газетах… Газеты-то, конечно, написали — вот только Нед их уже не прочел.

Но не все ли равно, что скажут и что сделают люди, думала Мона.

Так ли важно, что мать Неда терпеть ее не может и демонстрирует это при каждом удобном случае? Что громадное состояние его испарилось без следа, оставив по себе одни долги?

Что друзья Неда — такие верные, готовые за него в огонь и в воду, — пожали плечами и отправились на поиски новых приятелей-спонсоров?

Какое все это имеет значение, если через десять дней она уезжает в Париж?

Так Мона снова оказалась в Париже — в городе своей мечты, в чудном городе, казавшемся ей обворожительнее самого прекрасного сна.

Квартирка на Елисейских Полях — под самой крышей, с видом на соседние крыши и трубы; наряды и украшения, что покупал ей Лайонел, — все слилось для нее в каком-то калейдоскопе цветов, музыки, страсти, всепоглощающего счастья любить и быть любимой.

Теперь, оглядываясь назад, легко было забыть о долгих часах одиночества, о днях, тянувшихся как столетия, о ночах мучительной тоски по Лайонелу, когда он не мог быть с ней.