«Наше» было «выделено жирным шрифтом». Он разлил вино.

– Его можно пить, не дожидаясь закуски. Анна! Я узнал, когда родился твой сын. Он мой. Ты не была блядью, и я у тебя был один. Хороший человек его усыновил, когда я канул. Спасибо ему за это. Но вот я есть. Я хочу признания. Мне он нравится. Ни с кем мне такого не родить. У меня уже есть возможности дать ему выбор будущего.

Почему я не спорила? И не привела своих вроде бы неопровержимых доводов? Я ведь на всякий случай даже вычислила график, по которому Фимка не мог быть Мишкиным отцом. «Ты помнишь, как я болела? Ну вот, когда я была в Калязине, на долечивании у мамы, я познакомилась с Николаем. Я не была блядью, ты прав. Он был так внимателен, так замечательно ухаживал, что ты померк на его фоне. Я забеременела сразу».

Но ничего этого я не сказала. Я спросила вопреки всему продуманному:

– Зачем тебе это? Ты, насколько мне известно, женишься. Только я не знаю, останешься в России или вернешься в Германию.

– Мы будем жить и здесь, и там. Как принято в цивилизованном мире.

– Валюшка родит тебе законного сына, а знание о незаконном может испортить ей жизнь. В конце концов, она моя подруга.

– Никакого знания! Я даже не хотел бы, чтобы знал твой муж. Это наше дело на троих.

– Исключено. Я и вообще-то не лгунья. Но обмануть Николая… Лучше вырвать язык.

– Вырви. Хорошие матери для счастья своего дитяти пошли бы на это запросто. – Он даже не шутит. Серьезный волосатый реликтовый человек Евтихеев.

– Первое. Ты должна меня познакомить с сыном и рассказать, какая у нас с тобой была любовь. Это обязательно. Он не дуриком появился на свет, а по слепой любви. От меня ты это скрыла, а мне надо было спрыгнуть с этой вонючей страны. Вот так и получилось. Я выведу его в люди, сначала в Германии, а дальше – мир открыт.

– Значит, так, – сказала я. – Я подготовилась к защите. Ты будешь молчать, как у нас говорили, как рыба об лед. Одно слово – и я разоблачаю, я это уже написала (вру я) твою автобиографию с мамой и папой. Ты проходимец и жулик. Знаешь, как у нас любят поливать иностранцев? И свадьба твоя накроется медным тазом. И, не говоря о сыне, я Елене и Валюшке расскажу, что была твоей любовницей, что Анна-Россия – это я. Что теперь тебе нужна Россия-Валентина. Что от тебя бежать надо, как от чумы. Это то чуть-чуть, которое я сделаю для начала. – Я снова вру, я не способна ни на что похожее. Но я вижу, как он вянет-пропадает от моих слов.

Я встаю. Вижу, что несут лангеты. Придется ему съесть две порции и выпить все вино.

– Будет второй раунд переговоров. Я ведь рассчитывал на умную мать. Ты оказалась идиотка с кэгэбешными замашками. Но я не отступлюсь. Это даже хорошо, что ты мне все сказала. Дура!

Я ухожу и слышу звук ножа, режущего мясо, и громкое чавканье. Он всегда отвратительно громко ел.

* * *

Конечно, я рассказала все Николаю. Вот когда меня трясло, как при малярии. Муж обнял меня и сказал, что дела тут на десять минут: опустить ему на голову что-нибудь тяжелое.

Как я испугалась! Я поверила, что мой добрый любимый Коля будет выжидать в подворотне плюгавенького Фимку, чтоб дать ему по башке. И я даже что-то закричала, типа – «это не способ! Не хватало нам еще тюрьмы!»

Он засмеялся, и до меня дошло, что то, чего не может быть по определению, не случится никогда.

– Ты умница, что не поддалась на шантаж, но с такими, как он, разговаривать надо иначе. И он получит этот разговор. А сейчас надо сообразить, куда отправить Мишку. Слава богу, еще месяц каникул есть.

Я даже не подозревала, что Николай может быть так спор. Он устроил Мишку в отъезжающую от университета в Зауралье биологическую экспедицию. У сына, как говорится, челюсть отвисла. Это была невозможная удача для школьника.

– Как? Как ты сумел, папа? – радостно вопил сын. Но Николай делал обиженное лицо: мол, о чем речь? Что он, для ребенка не заломает кого надо?

В два дня мы собрали и отправили сына. Когда Ефим позвонил, трубку взял Николай. Самым добрым и мягким из своих голосов он сказал, что Миша, которого очень хочет видеть Ефим, отсутствует, уехал в экспедицию на север, и он, Николай, очень убедительно просит: «Мужик, отзынь!»

– Это в каком смысле? – видимо, спросил Ефим.

– В том самом. Пошире открой рот и отзынь! Ступай себе с Богом, Евтихеев (я поделилась с Николаем, кого мне напоминает мой бывший), не будет тебе нового корыта. Рыбка улепетнула.

Я знала способность мужа использовать русский язык в качестве булыжника пролетариата. Не могу сказать, что в нем умер ученый-лингвист, но стихийный знаток народной речи, которая не в бровь, а в глаз, в нем жил всегда. Я не раз видела, как парой-тройкой слов он разнимал дерущихся. Шалеющие от непонятного – «А чё он сказал?» – бузотеры останавливались, вертя то так, то сяк брошенное им какое-нибудь «лотохи лохмоухие». Я многим словам у него научилась. Но секрет был не только в словах. В нем самом, огромном, рукастом богатыре, который не лезет в драку, а говорит какие-то непонятные, но русские же, русские, нутром чуется, слова, жило нечто, перед чем грубая сила сникала.

* * *

Случилось то, чего не вообразишь. Соседка вечером выдала мне сверток в целлофане, в котором ясно просматривались конфеты «Коркунов».

– Это вам, – сказала она. – Приходил мужчина, вас не было дома.

– Когда? – удивилась я.

– Пока вы были в магазине.

У меня, как сказали бы раньше, был больничный. Хотя кто это сейчас так называет? Я и врача не вызывала. Позвонила на работу, сказала, что подскочило давление, – это чистая правда, – мне сказали: «Отсидись пару дней». Я выпила все нужные таблетки, после обеда меня отпустило, и я действительно пошла в магазин. Соседка мыла свой порог. Я спросила: «Вам ничего не нужно в универсаме?». – «Если не трудно, купите мне стиральный порошок «Лотос» или «Досю», что подешевле». И вот я звоню ей, вручаю «Досю», а она мне в ответ «Коркунова».

– Какой мужчина? – спросила я.

– Он у вас уже был. Весь такой в растительности. Небольшого роста.

Я взяла коробку.

В ней сверху, когда я ее открыла дома, лежало письмо, под ним – пачка долларов.

«Мой сын, Анна, мне очень понравился. Я – повторяю – много могу для него сделать, но я не террорист, ломиться с пушкой не буду. Прими деньги, они малая толика того, что я был обязан сделать раньше. Ему они понадобятся для поступления в институт, знаю ваши тут штучки. Я не настаиваю на «авторстве» денег, можете сказать ему что угодно. Мы с Валей расписались и уезжаем в Германию. Пусть она ее обживает, а я потом попробую найти место гибели Домбровского. Такой вот я Саня Григорьев. Представляю, как ты скривилась от отвращения. Конечно, Анна, я не лучший человек на этой земле. Но хорошие на вашей земле на Домбровского наплевали, а плохие на чужой земле вспомнили и оценили. Так что исправь, Анна, мимику. Прими безропотно долг за сына. Ах, какой парень! Какой из него классный может получиться европеец или американец».

В коробке было двадцать тысяч долларов.

Я сроду не видела такого количества денег.

Вечером уже Николай остолбенело смотрел на эту коробку.

– Что будем делать? – спросила я.

– Спрячем до необходимого случая. Если понадобятся для поступления, значит, скажем ему спасибо.

– А что мы скажем Мишке?

– Мишке мы скажем, что он должен добиться всего сам. Но ведь мы имели в виду, что будем брать репетиторов? Имели. И что мы хотели для этого сделать? Продать дачку. Продадим. И со своих денег начнем. Ну, а если не хватит…

– А он потом предъявит на сына права.

– Не думаю. У него жена – твоя подруга. И это не лучший путь к сыну – предъявление.

– Он без комплексов.

– Комплексы не доблесть, чтоб с ними носиться. Их лучше не иметь на самом деле. Тут все будет зависеть – получится ли у него семья с Валей. Но этого не знаем ни мы, ни он. Никто. Поэтому спрячем коробку подальше.

Не знаю, чего я ждала от Николая. Чтобы он по-достоевски, то бишь по-русски, разжег костер и спалил деньги? Чтобы кинулся искать адрес, как переправить их обратно? Чтобы сказал, как отрезал: приедет гад – а мы ему эту коробочку в морду? Накося выкуси – нас не купишь…

Мой могучий прекрасный муж ничего подобного не сделал, и почему-то у меня защемило сердце. У меня повысилось давление, я легла, и мысли о том, что все неправильно, что все это не к добру, поедом ели меня. Николай сел рядом, укутал мне зябнущие ноги и сказал:

– Ты знаешь, как я люблю Мишку. Ради его благополучия я без всяких яких поступлюсь принципами. Знаешь… Даже если этот Саня Григорьев, как он себя величает, придет и скажет Мишке, что он отец, я что, перестану Мишку любить? Или он меня? Тебя? Я не боюсь этого… Я боюсь нищеты для сына. Я тоже хотел бы, чтобы он вырос настоящим русским европейцем. Сами мы этого не можем. Я вот хотел пойти в одно крутое охранное агентство. Меня только раздели в медпункте и сразу сказали: «Одевайся, мужик! На тебе же нет живого места, в тебя некуда стрелять, ты без нас уже насквозь прошитый».

Я не знала, что он куда-то ходил. Я обхватила его как сумела – какие-то вялые, беспомощные руки. Господи, как я его люблю! И как мне не стыдно – вырастить в себе эту жабу: будто бы оскорбленные будто бы принципы.

И жизнь пошла своим чередом. Мишка вернулся из экспедиции загоревший, возмужавший, окрыленный.

– Я влюбился в степь. Одинокая юрта и пасущиеся лошади – лучший пейзаж, который я когда-либо видел. Степь не скрывает землю, она цветет ею, трава-то ближе всего к сердцу земли, в ней больше знания и мудрости, чем в великане баобабе.

– Это поэзия, сынок, – сказала я, – а для дела ты познал что-нибудь?

Мишка смотрел на меня как на тяжело больную.

– Мама, – сказал он. – Разве любовь хуже познания? Разве она не высшее постижение мира?

– Любовь к степи? А к лесу? А к морю? А к небу? Это все, по-твоему, меньше?

По-моему, меньше, – сказал он. – Хотя каждый выбирает свое.

* * *

Мишка учился хорошо и легко. Мы купили ему компьютер – на свои деньги. Боялись, что отвлечет от занятий, но у всех последняя игрушка двадцать первого века стояла, не хотелось, чтобы наш сын был обделен. Он сразу вышел в Интернет, без баловства, а с подлинным интересом.

Звонила Елена. Очень радовалась за дочь. Звала смотреть фотографии. Сообщила, что Валюшка забеременела, хочет приехать к родителям, пока Ефим мотается где-то по северу в поисках следов Домбровского.

– Я как подумаю, – говорила Елена, – что мы живем в его квартире, просто холодею, как иногда складывается жизнь. Я по просьбе Ефима стараюсь описать квартиру такой, какой она была, когда мы с мужем, молодые еще, получили две смежные комнаты в той коммуналке. Это было сразу после доклада Хрущева. Коммуналка была жуткая, грязная, запущенная. В ней прошли война и послевойна. Люди сменяли друг друга. Собственно тех, кто въехали в нее первыми, уже, по-моему, и не было. Жила одна старуха, вдова кэгэбешника, все каркала, что раз Сталин умер, то придет конец всему, лучше, если будет война, мол, люди мы русские, и нам в войне лучше, чем в мире. А если войны не будет, то вернутся Домбровские и всех турнут под зад. И куда тогда им податься? Она обрадовалась нам, молодым: раз, мол, коммуналки укрепляют молодыми, значит, не все сталинское потеряно. А Хрущева скоро попрут, деревня деревней. Конечно, никаких следов жизни Домбровских уже и тогда не сохранилось. Я только смогла нарисовать план квартиры – она еще не подвергалась перестройке. Да что там говорить? Мы первые и начали там что-то ломать и ремонтировать. А когда родилась Валюшка, вызвали свекровь из Кинешмы, кто-то же должен был сидеть с ребенком. Тогда было строго: два месяца декрета – и будьте любезны на работу. А когда Хрущев начал строить Черемушки, люди стали получать отдельные квартиры, к нам уже никого не подселяли. Муж уже стоял на ногах крепко, его ценили в партийных органах. Дольше всех жила вредная старуха, ей одной квартиру не давали, она страшно этому радовалась, а мы мучились с ее нечистоплотностью, привычкой жить как в хлеву. Когда она стала поджигать в подъезде двери квартир, ее забрали в психушку, но комната за ней числилась еще года три и стояла запертой. А потом она умерла, мы продезинфицировали ее комнату и поселили в ней свекровь. Плохие у нас с ней были отношения, она не любила внучку, потому что мы не разрешали ей ее воспитывать. Ее обязанность была накормить и выгулять ребенка, потом отвести в школу и встретить. У девочки была своя комната. Светлая такая. Должно быть, и у Домбровских это была детская… Так что я Ефиму в его расследованиях не помощница. Ты гораздо больше знаешь. Ну зачем так упрямишься, не хочешь делиться своими воспоминаниями?

– Да нет у меня воспоминаний! Жила у дворничихи до получения места в общежитии.

– Ах, Анечка! Писателю ведь нужны детали. В человеке остаются следы детства, как бы его ни крутила жизнь. Мне так хочется ему помочь в его святом деле.