Нет, Тихомиров этого категорически не понимал. Да жалко, конечно, эту несчастную женщину. Слов нет, как жалко. Но, насколько он понимал, такое периодически случается, и к этому надо относиться как неизбежному. Глядя на вздрагивающие Дашины плечи, он понимал, что она к этому относится совершенно по-другому. Так нельзя.

— Даш, — Дмитрий неловко перегнулся через коробку передач, обнял Дарью за плечи, — ну нельзя все так близко к сердцу принимать.

— Ты не понимаешь, — прохлюпала сквозь ладони она.

— Я все понимаю, это все очень печально. Но если ты так к этому относишься, то, может быть, тебе стоит найти работу поспокойнее? По этой же специальности, но не в роддоме, а где-нибудь в хорошей частной клинике? — Дмитрий старался рассуждать рационально, он уже прикидывал, как это лучше организовать. — Ты же себе сердце на куски рвешь. Ты не должна…

— Ты не понимаешь, — она кричала во весь голос. — Я должна! Должна! Должна!

Даша уткнулась головой в колени и издала сдавленный полувой-полустон.

Димка похолодел. Он явно чего-то не понимал, но здесь было не самое подходящее место, чтобы выяснять, что именно. Сев на свое сиденье, он воткнул передачу и резко тронул машину. Разбираться будем дома.

Дежурный охранник Толян повидал в этом доме всякое. И девиц симпатяга Димон с седьмого этажа приводил самых разных. Но вот таких, зареванных, хлюпающих носом — ни разу. У Толяна даже рот от удивления открылся. Впрочем, тут же и захлопнулся. Димка так зыркнул на него, что Толик поспешно уткнулся в кроссворд и не поднимал головы, пока не закрылись двери лифта.

В квартире Дима помог Даше разуться, снять куртку. Впрочем, даже не помог — сам все сделал, Дарья проявляла активности не больше чем кукла. Провел за руку в гостиную, посадил на диван, затем метнулся к бару, накапал грамм сто коньяку. Поставил перед Дашей стул, сел, протянул бокал.

— Пей!

Дарья замотала головой.

— Давай, пару глотков. Сегодня я — доктор, слушайся меня, ладно? Так надо, — он мягко подтолкнул бокал к ее губам.

Даша сделала пару глотков. Потом еще. И, наконец, осушила до дна. Двадцатилетний миллезимный Leroy способен творить чудеса даже с самыми непьющими девушками.

Димка забрал бокал и поставил на пол. Осторожно, за подбородок, приподнял Дашину голову, чтобы видеть глаза. Сжал ее руки в своих.

— Рассказывай.

Даша глубоко прерывисто вздохнула. И без всякой преамбулы выдала:

— Когда мне было семнадцать лет, меня изнасиловали, — Даша усмехнулась, и от ее слов и от этой усмешки у Димы побежали мурашки по коже. — Ты меня не видел тогда. У меня к семнадцати годам отросло все, что нужно молодой самовлюбленной самке. Ноги от шеи, задница литая, титьки лифчик рвут. Морда смазливая как у Барби. Я сводила с ума всех мужиков, попадавших в мое поле зрения. Одноклассников, друзей одноклассников, парней с нашего дома, парней со всех соседних домов. Я была королевой, и мир вертелся вокруг меня. Вернее, не так, — поправилась Даша, — я вертела мир вокруг своего пальчика, как связку ключей. По крайней мере, мне так казалось.

Димка молчал. Он не знал, что тут можно сказать. Но Даша, похоже, и не ждала от него никаких слов, и продолжила:

— Это случилось, когда я с дискотеки возвращалась. Конечно, меня должны были провожать. Только мои провожающие передрались из-за того, кто же все-таки пойдет со мной. Я разозлилась, наорала на них, что они все сопляки безмозглые, а не настоящие мужики. Сказала, чтоб не вздумали за мной идти. И ушла одна, гордая собой. Морда размалеванная, майка-облипушка, юбка едва задницу прикрывает, каблуки цоц-цок. Ну и встретился мне по дороге, — Даша судорожно вздохнула и горько добавила: — «настоящий мужик».

— Козел он, а не мужик. Урод, — процедил сквозь зубы Дима. Протянул руку, погладим по щеке. — Прости, я не знал. Мне так жаль, малыш.

Дарья дернула головой, убирая Димину ладонь.

— Да ты что, Тихомиров, думаешь, я из этого рыдаю спустя двенадцать лет?! Самое интересное впереди.

Вот теперь Дмитрий испугался по-настоящему. Даша, ничего не замечая вокруг, сухо рассказывала дальше:

— Я тебе как врач скажу. Да ты и сам, наверное, из своего житейского опыта это знаешь. Вероятность забеременеть от одного полового акта невелика. Особенно, если учесть, что у партнерши этот самый акт — первый. Но мне «повезло». Родителям я ничего не сказала. Посидела, поплакала, — по голосу чувствовалось, что и у сегодняшней Даши слезы опять где-то близко. — Я не могла им сказать. Я же была королевой всего сущего. Со мной просто не могло случиться ничего такого. Короче, когда они заметили, было уже поздно. Нельзя было делать аборт даже по социальным показаниям как жертве изнасилования.

Даша снова начала плакать. Димка почувствовал, как по спине бежит струйка пота. Он интуитивно понимал, что самого страшного он еще не слышал.

— Господи, как же я его ненавидела! — простонала она в ладони.

— Он выродок, его не ненавидеть, его убить надо!

— Ты не понимаешь! — в который раз за это вечер крикнула Даша. Она опять рыдала. И сквозь рыдания проговорила: — Я ненавидела своего ребенка! Он сломал мне жизнь! Я не ходила в школу, ни с кем не общалась! Я не знала что делать.

Чуть успокоившись и утерев слезы, она заговорила снова:

— Чего я только не делала, чтобы избавиться от него. Про всякие сильнодействующие препараты я тогда не знала, да и побоялась бы, наверное. Но вот разными дедовскими методами я пользовалась. И ванной горячей часами сидела. И физическими нагрузками себя доводила до изнеможения. Ничего не помогало. Мой ребенок крепко держался за свою жизнь.

Ее голос упал практически до шепота.

— Рожала я пятнадцать часов. Это были пятнадцать часов ада. Мной никто не занимался, кому нужна молодая безмозглая дуреха, которая по глупости залетела. К тому же, врачи считали, что в моем возрасте я должна родить «как кошка». А мне казалось, что я умираю. Я кричала, выла, плакала, материлась. Это были самые длинные пятнадцать часов в моей жизни. А когда мой ребенок все же родился, — Даша судорожно вздохнула, — когда он покинул мое тело… Я не знаю, как так получилось. Я вдруг поняла, что люблю его больше всего на свете. Что мне плевать на того урода и все, что он со мной сделал. Но этот ребенок — мой, он часть меня. Он — вся моя жизнь, и дороже его у меня нет никого. А он… он… он умер!

Голос ее сорвался на крик.

— Я убила своего ребенка! Убила сама, своими собственными руками, свей ненавистью, своим нежеланием дать ему жизнь. Я убила своего сына. Своего любимого мальчика.

Она рыдала. Громко. Горько. Безутешно.

Дима сидел как парализованный. Ему казалось, он даже не дышит. В груди стоял ком. Он не мог говорить. Сделав над собой усилие, встал, пересел рядом с Дашей на диван. Дрожащей рукой погладил ее по волосам. Во всем его теле двигались и жили, казалось только рука, которая скользила по Дашиной голове. И еще глаза, из которых слезы катились помимо его воли.

Даша понемногу начла успокаиваться. Оттерев в очередной раз со щек слезы, она глухим голосом продолжила:

— Что было потом в больнице, я не помню. Вообще. Наверное, в голове какие-то предохранители сгорели. Когда пытаюсь вспоминать, сразу тошнота накатывает. И ничего. Так, обрывки какие-то. Возможно, меня какими-то транквилизаторами пичкали. Первое, что отчетливо помню после родов — это похороны. Как я прыгаю в могилу. Прямо на Сашин гробик.

Голос ее звучал теперь неестественно спокойно. А Тихомиров впервые в жизни на своей шкуре почувствовал, что значит выражение «волосы встали дыбом». Мера горя, которая выпала на Дашину долю, находилась за гранью всего, что он знал о жизни.

— Со стороны это, наверное, дико смотрелось. Как меня вытаскивали из могилы, я брыкалась и орала. В общем, закапывали уже без меня. А меня, — тут Даша снова всхлипнула, но справилась с собой, — меня заперли в машине.

Она немного помолчала. Видимо, собиралась с мыслями. И затем снова стала рассказывать:

— Я убегала на кладбище каждый день. Приезжала и ложилась на могилу. Был июнь, тепло, я прижималась щекой к земле и только тогда меня немного отпускала страшная боль. Мне казалось, если я буду тут лежать, то каким-то образом соединюсь с Сашенькой. Логики в моих тогдашних мыслях не было никакой. Мне кажется, я вообще тогда не думала. Существовала на чистом инстинкте. Знают же раненые и больные животные, какую траву им надо есть. Вот и я, как смертельно раненый зверь, приползала в то единственное место, где мне становилось хоть немного, но легче.

Димке самому хотелось выть, как смертельно раненому зверю. Вот только голос ему по-прежнему не повиновался.

— А вечером родители приезжали с работы и забирали меня домой. Так продолжалось месяц. Может меньше, может больше. А один раз, приехав домой, отец зашел ко мне в комнату и сказал, что если я еще раз удеру, он сдаст меня в психушку. Меня посадят под замок, или даже свяжут. И я больше никогда не смогу съездить к Саше на могилку. Он не понимала, как это было мне нужно…. — Дарья зябко поежилась, обняла себя руками. — Знаешь, вообще родители тогда… мне кажется, они где-то в глубине души считали, что я сама виновата. По сути, правы были, наверное, учитывая, какая я в те годы была оторва. Но ведь мне было всего семнадцать! А мне казалось, что я осталась одна на всем свете со своим горем. Никто не жалел, не понимал. А мне хотелось, понимаешь! Чтобы хоть кто-то… — она глубоко вздохнула. — Ладно, эти детские обиды — дело прошлое. Самое главное — угроза отца подействовала. После этого я убегать перестала. Сидела дома. Родители говорили, мне надо школу закончить. Я целыми днями сидела и смотрела в учебники. И ничего не видела. А по ночам смотрела в окно. С подоконника. Вниз. С высоты девятого этажа.

Дмитрий не думал, что что-то в Дашином скорбном рассказе ужаснет его больше, чем сцена похорон ее сына. Оказалось, что есть такое. Мысль о том, что Даша собиралась покончить с собой, жгла душу каленым железом. Из глаз опять сами собой потекли слезы.

— Нельзя сказать, что я не боялась. Боялась. Высоты вообще боюсь до сих пор, — Даша невесело усмехнулась: — просто жить я тоже больше не могла. И однажды, уже в августе, число не помню, я сидела на подоконнике. Ногами наружу. И собиралась сделать последнее движение. Мне было страшно.

Даша сглотнула, поднесла руку ко рту. И Дима увидел, как дрожат ее пальцы. Взял ее руки в свои. Пальцы были холодные, как неживые.

— Я смотрела по сторонам. На дома, в которых лишь кое-где горел свет в квартирах. На затянутое тучами небо. Наверное, я прощалась. И вот тогда я услышала… — голос ее пресекся. Даша прокашлялась, — я увидела… Под окнами, по двору проехала машина скорой помощи. С включенной мигалкой. И глядя на этот голубой мигающий свет, я вдруг поняла, что мне нужно делать, чтобы остаться живой. Я должна стать врачом. Акушером-гинекологом. И посвятить свою жизнь спасению маленьких жизней. И если я буду достаточно усердно трудиться и смогу многим помочь, мой сын простит меня.

Она опять заплакала. На этот раз тихо. Почти беззвучно.

Какой-то частью сознания, не парализованной скорбью и ужасом, Дмитрий понимал, что горя страшнее того, что пережила Даша, представить трудно. Но сейчас на первый план вышли его собственные чувства. ЕМУ было плохо! ОН задыхался от боли и горя. Не понимал, как дышать и жить дальше, когда самый дорогой для него человек стоял на краю бездны отчаяния. Как, каким, черт подери, образом, ему исправить то зло, которое ей причинили?!

— Я никому об этом никогда не рассказывала, — прозвучал тихий Дашин голос. — Только тебе. И Саше. Так что ты в одной компании с мертвым мальчиком.

По этим ее словам Дима понял, что молчать больше нельзя. Обнял, притянул к себе напряженную, натянутую как струну, Дашу и сказал сипло, с трудом выталкивая из себя слова:

— Бедная ты моя…

И повторил еще раз: «Бедная ты… моя».

И вдруг, произнося в последний раз «моя», он понял, ЧТО должен сделать, чтобы примириться с этим кошмаром. Это было так очевидно. И сразу же как будто невидимый узел распустился у него в груди. Он, наконец, смог вздохнуть. И заговорить.

— Даш, ты самый сильный и мужественный человек, которого я знаю. А знаю я немало смелых парней, поверь. Но никто из тех, кого я знаю, не смог бы так достойно пережить то, что выпало тебе. И сохранить при этом рассудок, не сломаться, стать таким великолепным человеком, — Димка говорил негромко, почти шепотом. Он нисколько не стеснялся ни прерывающегося голоса, ни катящихся слез. Он испытывал непреодолимую потребность рассказать этой великолепной женщине, как он ею восхищается. Постараться пока хотя бы словами исцелить то горе, которое она столько лет носила в себе. И он говорил, говорил, говорил. Произносил слова, которые при других обстоятельствах показались бы ему высокопарным слюнявым бредом, а сейчас невесть откуда взялись в душе и рвались наружу. Он говорил долго. А потом они еще какое-то время сидели молча, прижавшись друг к другу мокрыми от слез щеками.