Как раз в это время появилась мадам де Фонсколомб. Ее прическа и платье настолько гармонировали с нарядом шевалье де Сейналя, что при виде этих старомодных туалетов, не вызывающих даже мысли об улыбке, Полина и капитан замерли пораженные. У них одновременно возникло ощущение, что перед ними призраки, олицетворяющие величие и красоту уходящего века.

Казанова отвесил низкий поклон и подошел к руке старой дамы, одетой в платье из крашеного шелка, сшитого на польский лад. Ее голова была украшена чепчиком, убранным кружевами и лентами. Тафта, из которой он был сделан, бросала голубые отсветы на белизну напудренных завитых волос.

Капитан с Полиной наконец вышли из своего убежища, и Казанова, забрав у мадам де Фонсколомб палку, которой она пользовалась, когда передвигалась самостоятельно, повел старую даму к столу. Удобно усадив ее, он расположился рядом. Полина и капитан устроились напротив, а во главе стола, в одиночестве, оказался аббат.

Несмотря на такое расположение, довольно скоро выяснилось, что Полина и капитан ничуть не собирались отказываться от своего намерения поужинать вдвоем. Они болтали друг с другом, не обращая ни малейшего внимания на окружающих. В самом деле, можно было подумать, что эти два старых человека в старинных одеждах, мадам де Фонсколомб и шевалье, оказались здесь случайно, кем-то забытые, как те старики, которых уже покинула жизнь, а смерть еще не надумала забрать с собой.

Тщетно мадам де Фонсколомб пыталась развлечь Казанову. Она прекрасно понимала, какие муки он испытывает, ведь шевалье никак не мог помешать игривой беседе красавицы с кавалерийским офицером. А тем временем любезности, которыми обменивалась парочка, становились все более нежными и интимными. Вскоре их беседа перешла в тихий шепот, и сколько ревнивец ни напрягал свой слух, ему не удавалось различить ни слова.

Похоже, на этот раз с ним поступили так, как сам он поступал не раз по отношению к другим, и, сидя рядом с шепчущимися заговорщиками, Казанова чувствовал себя настоящей старой перечницей. Хотя, следует признать, у него было достаточно времени, чтобы привыкнуть к этой роли. Постоянно живший в его душе актер прекрасно понимал, что в один прекрасный день Арлекин должен сменить свой наряд на тряпки Арнольфа или Жеронта, если не хочет, чтобы публика его освистала.

В эту минуту мадам де Фонсколомб наклонилась к нему и сказала на ухо:

– Не забывайте, что на своем веку вы получили столько любви, сколько этот проворный капитан не будет иметь никогда.

– Увы, я помню об этом слишком хорошо.

– Подумайте только, ведь вас до сих пор любят в Вене, Париже, Мадриде, везде, где вам довелось побывать!

– Везде, где мне довелось побывать, – повторил Казанова с грустью, – я помню себя пылко любимым, живущим полной жизнью, и тем тяжелее мне сознавать, что теперь я не живу вообще.

– Вам так трудно примириться со старостью?

– Да, мадам, ведь старость является лишь затем, чтобы заставить нас сожалеть, что мы так мало насладились предоставленными нам возможностями. И для чего дается опыт, которым она обладает, если невозможно заново прожить свою жизнь?


Часы едва пробили полночь, а незадачливый философ снова был в своей спальне. Что же до капитана, то он, похоже, не был настроен откланиваться так скоро, да и Полина, по всей видимости, приготовилась к долгому и нежному прощанию. Верный Розье отправился провожать мадам де Фонсколомб, аббат задремал в своем кресле, и Казанова рассудил, что ему не осталось ничего иного, как тоже удалиться. В спектакле, разыгрывавшемся на его глазах, были заняты лишь два актера. Причем оба превосходно знали свои роли и совсем не нуждались в суфлере.

Оказавшись у себя, шевалье на мгновение замер перед большим зеркалом, отражавшим его с головы до пят. Он стащил с головы парик и, подметая им пол, глубоко поклонился стоявшему перед ним почти лысому старику. Потом медленно, словно умирая от усталости, избавился от мишуры, ставшей отныне единственным его достоянием, бросив на пол шелковый аби[6] и расшитый золотом жилет.

Поставив на стол подсвечник, в котором горела всего одна свеча, он, как был, в рубашке и штанах, вытянулся на постели.

При зыбком свете этой единственной свечи Джакомо позволил мыслям течь абсолютно свободно и стал постепенно погружаться в сон или, скорее, в забытье, уносившее его прочь из времени, в котором он пребывал, туда, где старики, одержимые навязчивой идеей собственной ущербности, находят временный приют перед бессрочным отдыхом, ожидающим их в могиле.

Но даже в этом последнем убежище перенесенное волнение мешало ему наслаждаться покоем. Неужели никогда Казанове не избавиться от страсти к женщинам, заставлявшей его слишком жадно жить, от этого исступленного стремления к наслаждению, побуждавшему его бесконечно колесить по Европе, от воспоминаний о моментах всепоглощающего счастья, длившегося не более мгновения? Ведь даже собранные вместе они остаются одним коротким мгновением.

Лежа на постели, Казанова живо воображал себе любовную беседу, происходившую совсем близко от него. Интересно, остались ли Полина и де Дроги в кабинете? И решился ли офицер воспользовался сном аббата Дюбуа, чтобы прямо на месте добиться главной благосклонности от молодой женщины? Или они отправились в парк, чтобы расположиться на газоне и на свободе как можно полнее использовать подвернувшийся шанс? Джакомо без устали думал о том, что та, в которую он был так страстно, так безнадежно влюблен, в нескольких шагах от него нежится в объятиях другого, и о том, что эти несколько шагов равны огромному пространству, которое никто из смертных не в силах одолеть.

Помимо воли предаваясь столь мрачным мыслям, он вдруг услышал, что кто-то скребется в дверь. Разом проснувшись, он резко сел, охваченный нелепой надеждой, и увидел, как тихо приоткрылась одна из створок. Тень, легкая, как туман, который мог родиться от самой темноты, быстро пересекла комнату, одним прыжком оказалась на постели, крепко прижалась к Джакомо и уже искала в темноте губами его губы.

Ошеломленный Казанова узнал наконец Тонку, дочь садовника, юную проказницу, которую он из прихоти как-то ночью, два года назад, увлек в большую оранжерею, где и сорвал ее первые плоды среди экзотических цветов, которыми, по указанию графа Вальдштейна, наполнялись вазы и жардиньерки.

У Тонки, которую Джакомо не без изысканности называл Туанетта или Туанон, ума было примерно столько же, как у томатов и груш, которые она помогала собирать своему отцу. Говорила она только на богемском наречии, то есть на языке крестьян, о которых Казанова никогда даже и не слыхал. Но малышка была необыкновенно грациозна, а ее нежная кожа, невзирая на солнце и непогоду, была свежа, как садовая роза, да и пахло от девушки точно так же. Она была хороша, как картинка: с тонкой талией, длинными ногами и маленькими руками. Лицо ее было скорее круглым, чем овальным, и улыбка придавала ему очаровательное, лукавое и неопределенное выражение, которое могло сойти за некоторую смышленость. К несчастью, из-за нелепой случайности она потеряла глаз и теперь вынуждена была носить повязку, прикрывавшую пустую глазницу.

В свои восемнадцать она казалась ребенком не потому, что природа, гораздо более щедро одарившая ее телом, чем умом, недодала ей округлостей и изгибов, а потому, что разума у нее было, как у младенца. Если к ней обращались ласково, она была послушна и с большим старанием делала то, о чем ее просили. Если же кто-то, напротив, на нее ворчал, глаз ее мгновенно наполнялся слезами, губы надувались, и несчастная застывала как изваяние, не в состоянии двинуться с места, совсем как персонажи мифологических сцен, украшавших пилястры террасы. При виде такой легкой добычи Казанова, конечно же, не смог удержаться от искушения и принялся ласково заговаривать с невинной простушкой, которая слушалась его безоговорочно. Забавляясь восхитительной наивностью девушки, престарелый соблазнитель получал особое, утонченное удовольствие. Хотя Туанон и не задумывалась над происходящим, она реагировала на его замечания с особенной, трогательной живостью, всячески выказывая свою готовность с удовольствием принимать его ласки, как, впрочем, и отвечать на них. Понимавшая лишь самые простые слова и воспринимавшая лишь наиболее общие понятия, она оказалась на редкость сообразительной и проницательной, когда дело касалось любовных утех.

Именно благодаря своему чистосердечию эта наивная простушка смогла вызвать у старого сердцееда последнее желание, забрать у него последние силы, почти последний вздох.

После того единственного раза юная девушка и ее распутный учитель не встречались более ни в оранжерее, ни где-либо еще. Но не потому, что Туанон быстро пресытилась тем, чему научилась с таким удовольствием и легкостью, или Джакомо не захотелось продолжить ее обучение. Несколько дней спустя замок Дукс посетила проездом княгиня Лихтенштейнская, мать графа Вальдштейна. Покидая родовое гнездо, княгиня увезла с собой в берлине несколько книг из библиотеки, часы, которые собиралась отдать дрезденскому часовщику, чтобы тот сделал с них копию, а заодно и малышку Тонку. Ей предстояло занять на кухне место служанки, недавно умершей родами.

Поначалу Казанова злобно бранился про себя по поводу такого удара судьбы. Он вел себя как ребенок, у которого отобрали любимую игрушку. Но вскоре он забыл об этой дочери Полифема, ибо скромность и послушание, столь свойственные его подружке, забываются слишком легко. Сотни других женщин, гораздо более красивых и незаурядных, оспаривали право царить в его воспоминаниях точно так же, как прежде оспаривали друг у друга право на его ласки и поцелуи.


И вот теперь это маленькое привидение в рубашке из грубого льна и простом ночном чепце, с повязкой на глазу, покинуло полный безмятежного и мудрого забвения лимб,[7] чтобы внезапно возникнуть вновь. Причем она предпочла не скромно появиться среди листьев салата и оранжерейной клубники, а неожиданно возникнуть прямо в постели Джакомо! Она терлась об него, словно кошка или собака, щекотала ему ухо, нашептывая нежные словечки на своем грубоватом гортанном языке. Пылкая маленькая вакханка изо всех сил тормошила своего престарелого любовника, который, по правде говоря, не имел привычки сопротивляться подобным нападениям. Однако на этот раз, застигнутый врасплох в тот момент, когда предавался грусти, Казанова почувствовал досаду и попытался оттолкнуть от себя эти жадные губы и настойчивые ручки, бесцеремонно выискивающие уже знакомое им орудие наслаждения.

В ходе этой борьбы у Тонки задралась рубашка, оголив соблазнительные ноги маленького бесенка, а заодно и треугольник золотистых волос, восхитительно подчеркивающих вход в потайное убежище. Но, увы, эта прелестная картина совсем не взволновала Казанову, который теперь, спустя два года, вдруг почувствовал к себе отвращение. Как мог он предаться похоти с этим безгрешным созданием? Как мог он так низко пасть, он, для которого в женщинах так важны были пытливый ум, умение поддерживать тонкую, остроумную беседу, красота лица, он, который познавал женское тело в стремлении проникнуться тайной ее души!

Малышка не понимала причину холодности того, которого любила со всей искренностью и силой, на какие только была способна. Ведь даже самая глупая девушка обладает достаточным соображением, чтобы совершенно точно знать, хороша она или некрасива, и способна ли вызвать в ком-либо желание. Тонка же, за исключением своего детского ума и повязки, выглядевшей не то чтобы уродливо, а скорее причудливо на ее приятном лице, была очень привлекательна. К тому же, как и всем существам, лишенным острого ума, ей были свойственны постоянство и верность, компенсирующие скудость мысли яркостью ощущений и силой памяти, которая их хранит. Поэтому для нее ничего не значили эти два прошедших года, они пролетели как мгновение, и можно было не сомневаться, что бедное дитя даже не задумывалось о том, сколько воды с тех пор утекло.

Еще какое-то время она прилагала все усилия, пытаясь распалить Джакомо нескромными ласками, покрывая его лицо поцелуями и едва не разрывая на нем рубашку. Голосом, ставшим от нетерпения резким, она выговаривала слова более отчетливо, чем обычно, продолжая хихикать и нашептывать Бог знает какие неуклюжие комплименты, думая, что престарелого возлюбленного забавляет такое затягивание ласк и что эта игра вот-вот перейдет в другую.

Наконец, когда Казанова уселся на своем ложе и довольно грубо оттолкнул свою назойливую гостью, бедняжка поняла, что он совершенно ее не хочет. Пораженная, она на мгновение застыла, вглядываясь в Джакомо с сильнейшим беспокойством, придававшим ее лицу несвойственное для него выражение глубокого раздумья. И внезапно разразилась слезами, испуская такие жалобные вздохи, что Казанова закрыл ей рот ладонью из боязни, что плач будет слышен даже в самых отдаленных покоях.

В течение четверти часа малышка содрогалась от рыданий. Не в силах более выносить ее слез, Казанова обнял ее и стал тихонько укачивать, как маленького ребенка. Она и на самом деле была настоящим ребенком. На короткое мгновение престарелый обольститель забыл о своей страсти к Полине Демаре и беспокоился лишь о том, как исправить тот злодейский поступок, который он совершил по отношению к этой девочке два года назад, пойдя на поводу у собственной распущенности, своего «злого гения».