Я подогрела кофе в микроволновке, принесла чашку в гостиную и, устроившись поудобнее на диване, стала наблюдать за рыбками. Идея завести рыбок, как, впрочем, и почти все в этом доме, принадлежала Диего. Под кондиционером располагался огромный аквариум, по краям отделанный зеленым мрамором. Дно было покрыто разноцветными камушками и разными видами искусственных водорослей – а может быть, они были настоящими, – которые плавно покачивались, когда мимо проплывали рыбы. Еще там была прозрачная трубочка, по которой пузырьки воздуха поднимались на поверхность, застывали там на мгновение и затем исчезали.

Рыбки плавали по прямой линии, их хвосты виляли из стороны в сторону, как длинные волосы у женщин развеваются на бегу. Августин никогда не просил братика или сестренку, только новую рыбку. У нас их было уже пять: одна белая с синими полосками, три оранжевые с черными плавниками и та, которая больше всех нравилась Августину, похожая на жабу или даже больше на динозавра, – зеленая и вялая, с раздувшимися веками.

Я сняла шорты и футболку и примерила черное платье без бретелек. Молния застегивалась с трудом. Я нашла туфли для танго; сразу отбросила в сторону чулки в сеточку и на резинке и выбрала темно-серые: матовые и тонкие. Затем я собрала волосы, пошла в ванную, подвела губы и нанесла помаду. Только помаду. Если я крашу губы, то не подвожу глаза. Это один из моих секретов макияжа. Темная помада делала меня старше, если глаза не были накрашены. Но, используя светло-розовую помаду или просто бесцветный блеск, я могла позволить себе нанести темно-серые или пастельных тонов тени. Последние идеально сочетались с белой одеждой – мода восьмидесятых годов; ярко подведенные черным глаза в сочетании с черным или же красным цветами выглядели слишком драматично.

Сантьяго не умел танцевать танго, это было единственное, что он не умел танцевать (может быть, это было единственное, что он не умел делать), но я собиралась отвести его на праздник милонги. Я закрывала глаза и пыталась представить себе сцену в мельчайших подробностях: как я кружу по площадке с неизвестным партнером, с кем-то, кто очень умело ведет меня, и не обращаю внимания на второй столик справа, где Диего и Сантьяго наблюдают за моим танцем.

3

Какая-то ночь. Какая-то комната в каком-то городе. Его рука еще лежит на ее теле, как забытая перчатка на стуле. Мыслями он уже где-то далеко, голова утопает в подушке, он засыпает. Она спрашивает:

– Ты мне когда-нибудь изменял? Он открывает глаза:

– Нет.

– Скажи мне правду, я смогу простить тебя, но я хочу знать правду.

Может быть, она и не спрашивает, а просто говорит:

– Я должна тебе кое-что рассказать… И это начало конца.

В какие-то моменты нашей жизни нам необходима ложь. Однако для женщин гораздо большей и важной необходимостью является рано или поздно сказать правду. На этой «женской необходимости» основывается успех психоанализа, а до возникновения психоанализауспех католической веры: и священники, и психоаналитики обязаны выслушивать наши откровения. Нам, женщинам, необходимо рассказать правду, какой бы она ни была: пусть она никому не нужна, пусть последствия будут непредсказуемыми и ужасными, пусть нас за нее никогда не простят и мы не будем счастливы.

– Это не так, Виргиния, – еле заметно мотал головой Томас, читая статью. На его лице застыла снисходительная улыбка, словно он хотел сказать: «Эта девушка всегда так высокопарно выражается». Но нет, Томас никогда не говорил этого.

Сигаретный дым немного смягчал его усмешку. Но он меня нанял, чтобы я писала именно такие вещи для журнала «Майо», журнала о культуре и популярных увлечениях с названием книжного магазина, который Томас использовал, чтобы распространять различные предложения и новости о музыке и литературе, и который люди листали за столиками в кафе, пока ждали свой заказ. Заметки и статьи напоминали песни, в них не могло говориться: «Я не знаю, что такое правда. Я не уверена, что мужчины и женщины ведут себя по-разному».

Томас погасил сигарету, продолжая улыбаться:

– Мужчины и женщины… Будто бы не нашлось других тем.

Но других тем действительно не нашлось. Я скрестила ноги и ударилась коленкой о край стола.

– Что не так?

– Допустим, что мы на самом деле по-разному относимся к правде, но не так. Все сложнее. Все гораздо сложнее.

«Все гораздо сложнее». Это было мнение Томаса, выражавшееся в одной фразе. Для меня же, наоборот, все было гораздо проще. По крайней мере некоторые вещи. Все сложное было простым.

Было около трех часов дня. Меня бы не удивило, если бы было пять часов, но я не следила за временем. Мы заняли столик напротив стены под портретом Либертад Ламарк. Я сидела спиной к окну и могла видеть весь книжный магазин. Продавцы раскладывали на столах для распродажи книги об искусстве. Было жарко. Здесь, наверное, не работал кондиционер, или его специально не включали в это время в целях экономии, потому что народу почти не было.

– На прошлой неделе я получил письмо без имени отправителя, которое начиналось так: «Тебе лучше не читать это письмо», – сказал Томас, зажигая еще одну сигарету. Мошка, ползавшая по краю стола, поднялась в воздух и улетела, выделывая пируэты. – Я убрал его обратно в конверт и порвал на мелкие кусочки.

– Я тебе не верю. Никто бы так не сделал. Ну разве что Сати. Сати поступал еще более странно: он отвечал на письма, которые ему посылали, даже не прочитав их. У него дома нашли все письма нераспечатанными.

– Ага, – сказал Томас, – у тебя всегда наготове какая-нибудь цитата или анекдот по случаю. Ты прямо как музыкальный автомат.

– Что это такое?

– Это такие автоматы, которые проигрывают музыку в барах. Стоит нажать на кнопку, и тут же начинает играть мелодия.

Я опустила глаза и допила свой кофе. Томас обладал удивительной способностью заставлять меня чувствовать себя глупо. Я не могу сказать, что мне это не нравилось, скорее наоборот. Я была уверена, что запачкалась пеной от кофе.

– Если кто-то мне говорит, что я не должен читать письмо, то это означает одно из двух: мне собираются рассказать что-то плохое, либо это чья-то глупая шутка. В любом случае, зачем мне тогда его читать? – Он протянул руку, чтобы очистить мой нос от пены. – Видишь, это так типично для женщин.

Я посмотрела на него. Я запачкала нос кофе?

– Они хотят знать правду, – продолжил он, – но, вероятнее всего, узнав ее, они ничего не смогут сделать. Мужчины же, наоборот… Разница в жизненной позиции: если они что-то узнают, то начинают действовать.

Новая работница книжного магазина оперлась руками на наш столик. У нее были очень длинные, покрытые черным лаком ногти и короткая футболка, которая открывала пупок, находившийся на уровне моей чашки.

– Тебя к телефону, – обратилась она к Томасу, словно он сидел один. Со мной она даже не поздоровалась.

– Иду, – ответил он, и девушка пошла обратно, шаркая своими ботинками на платформе.

У нее на икре красовалось пятно, по форме напоминавшее миндаль.

– Женщины никогда не вызывали друг друга на дуэль. – Томас с силой затушил окурок в пепельнице. – Нет смысла; правдой все равно ничего нельзя добиться.

– Какой правдой?

– Любой правдой. – Он придвинулся поближе, будто собирался попрощаться. – Сейчас вернусь.

Я вдохнула: виски, табак и легкий аромат мадеры. Этот запах Томас хранил годами. Запах, который был каким-то обещанием – ложным обещанием, я смогла в этом удостовериться, – страсти, защиты и стабильности.

4

Если бы с этого написали картину, то могли бы назвать ее «После обеда». Адвокаты и служащие офисов возвращались на работу. В этот час, казалось, опровергались все буэнос-айресские статистики: на каждых двух мужчин приходилось по одной женщине (а никак не по шесть) в блузке, мини-юбке из льна с полиэстером, на каблуках и в блестящих чулках, несмотря на жару. Такие чулки характеризуют определенный тип женщин: служащие исполнительного комитета, секретарши, юристы и дешевые актрисы. В полдень, ровно в 12 часов, в автобус зашел продавец этих самых чулок. Он достал одну пару из своего полуразвалившегося чемоданчика, перекинул часть чулка через железный поручень и начал им двигать из стороны в сторону, как чистильщик обуви. В окна с улицы залетал горячий воздух, внутри автобуса пахло мылом и потом, и было что-то непристойное в этом мужчине, который тер перекладину парой женских чулок и тыкал лезвием в шелковистую лайкровую ткань, чтобы доказать, что она не расползается. Пассажиры реагировали по-разному: одни, смутившись, смотрели на улицу, другие наблюдали за этим спектаклем, словно им показывали какой-нибудь порнофильм. Но никто так и не купил чулки.

Молодая босоногая женщина со сломанными зубами протянула мне руку: «Пожалуйста, донья». Я посмотрела на ее шерстяную накидку на плечах; бедняки и старики не обращали внимания на погодные условия. Я прошла несколько шагов, но потом вернулась и дала ей монету в пятьдесят сентаво. Женщина непонимающе посмотрела на нее и даже не сказала мне спасибо, она ждала, что я дам ей песо.

Я пересекла улицу Корриентес только для того, чтобы посмотреть на обелиск. Он мне очень нравился за свою несуразность, такую простую и явную несуразность, которая оказывается притягательной, будто это может с каждым случиться. Когда я была маленькой, мама мне рассказывала, что там, на самом верху, где окошко, жил один человек по имени Педро. Педро охранял город. Он видел сверху все, что делали дети, а самое главное, он видел все их плохие поступки, как бы они их ни скрывали. Сейчас, вспоминая все это, я удивлялась, почему мама не придумала какого-нибудь ангела или святого, которые бы жили в этом обелиске, занимаясь тем же самым.

Я вернулась на тротуар и пересекла улицу в обратном направлении. Гардель улыбался на афише с «Бессмертными», слишком загримированный, он походил на накрашенного пингвина. Раньше, когда отец мне говорил: «Это Гардель», я всегда думала, что Гардель – это Педро из обелиска.

Я оглянулась и увидела вывеску «Майо», сложенную из железных букв. Днем она не бросалась в глаза, но ночью можно было прочитать только «Мао». Томас все никак не мог установить лампу на букве «i», может быть, с тем умыслом, чтобы его книжный магазин имел два революционных названия. У меня Мао всегда ассоциировалось с воротничком баллона, который так ненавидят мужчины, до тех пор пока я не наткнулась на статью Наталио Ботаны в газете, которую читал мой муж. Там было написано, что в пятидесятых годах в Китае во время культурной революции Мао Цзэдуна количество погибших было равно численности населения современной Аргентины. Меня радовало, что я живу в такое время, когда уже нет революций. Но я ничего не сказала Диего. Должно быть, историкам нравятся революции.

Я купила банку «кока-колы лайт» и, открывая ее, поставила пятно на своей белой кофточке, которую надела специально для Томаса. То что я одевалась для мужчины, для мужчины помимо Диего, совершенно не значило, что я неверная жена. Я это делала всегда, это было моим любимым занятием.

«Все мы, женщины, должны наряжаться не только для одного мужчины, – думала я, и еще: – Очень важно то, что мы это делаем для самих себя». Но последнее было не про меня. И совершенно неважно, что прошло девять лет, на самом деле прошло девять месяцев, девять дней, девять минут: каждый раз, когда я вспоминала о Сантьяго – написал ли Сантьяго письмо или просто позвонил из Колумбии, не оставив послания на автоответчике, – для меня все было новым. Мне нужно было рассказать обо всем мужу. Но за что было меня прощать? За то что я всегда все портила? Я ломала вещи, пачкала их. Не помогал ни один пятновыводитель, всегда оставался след.

Я отодвинула от себя банку, чтобы сжать ее посередине – это одна из моих привычек; как дотрагиваться до всех телефонов-автоматов и оплачивать проездные билеты в автобусах и метро мелочью, как успеть добежать до угла, пока на светофоре не поменялся свет или автобус не начал движение после очередной остановки. На самом деле, это были не привычки, скорее предрассудки, маленькие ритуалы: если я это не сделаю, случится что-нибудь плохое. Например: этого мальчика в обрезанных джинсах на роликах, который переезжает улицу, собьет двадцать четвертый автобус. После того как я покинула родительский дом и перестала посещать воскресную школу, я могла поверить во что угодно. Может, лучше было бы снова обратиться в религию, ведь меня к этому готовили.

Я выкинула банку. Она, упав на дно, звякнула. Урна была пустая. В Буэнос-Айресе люди ничего не кидали в урны, в основном они что-нибудь доставали из них. Пятьдесят сентаво за килограмм жестяных банок, я это прочитала в газете. Может быть, та женщина со сломанными зубами вытащит эту банку. Я прижала сумочку к груди и остановила такси.