Влюбленные, друзья, несемейные связи всегда были под угрозой распада, но никто не мог бы вычеркнуть из своей жизни сына, отца или мать. Они всю жизнь с вами, как недостатки или достоинства.

Я постояла какое-то время с телефонной трубкой в руках, затем пошла на кухню и высунулась в окно, которое выходило во двор с воротами. Сын консьержа играл с резиновым мячиком. Это был друг Августина.

– Привет, – сказала я ему.

Мальчик поднял голову, но – ничего не ответил, просто убрал мячик в карман шорт и зашел в подъезд.

В вазе с фруктами оставался один апельсин. Я очистила его, снимая кожуру одной длинной полоской (если кожура порвется до того, как я его очищу, Августин действительно меня ненавидит). Я ела дольку за долькой, стоя у окна, не отрывая взгляда от двора, ожидая, что мальчик вернется.

9

Я обошла прислоненную к стене лестницу маляра, пересекла Санта-Фе и вошла в Ботанический сад, с полотенцем в одной руке и сумкой со своей записной книжкой, бутылкой минеральной воды и кремом для загара – в другой. Разгуливающие по песку коты меня немного раздражали, но тут же перед моими глазами снова встали буквы Августина: Я ненавижу свою маму.

Августину было восемь лет, он еще ничего не понимал ни в женщинах, ни в мужчинах, он не знал, что такое секс, но уже знал, что правда ранит: он написал у себя в дневнике, что ненавидит меня, но мне этого не говорил. Когда мальчики начинают вести свой личный дневник? Разве это не девичьи штучки?

Мальчик в бейсболке и длинных шортах спросил меня, который час. Он был года на два постарше Августина. Я приподнялась, чтобы посмотреть время. «Без четверти час», – ответила я. Мальчик посмотрел на верхнюю часть бикини, поправил бейсболку, словно собирался ее снять, и пошел дальше.

Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.

Я закрыла глаза. Солнце рисовало красные, фиолетовые и белые ромбики и звездочки на внутренней стороне моих век. Наверное, Веро была счастлива с этим безумным мужчиной, несмотря ни на что. Я подумала об истории Вергилия, описанной в книге Сакса: слепой от рождения, он обретает зрение к пятидесяти годам благодаря операции. Этот мужчина, который всю жизнь жил как самоуправляемый слепой, превращается в неуверенного зрячего: он уже не осмеливается переходить улицу, пугается зеркал, стекол и вообще всего, пока не прикоснется к этому. Он чувствует себя большим инвалидом, чем в то время, когда был слепым, и его жизнь превращается в ад. Наконец он добивается того, что снова теряет зрение и принимает эту слепоту как подарок. Может быть, было бы проще жить с душевнобольным, чем с нормальным человеком: ты знаешь, что не можешь положиться на него, привыкаешь делать все сама, знаешь, что можешь ожидать от него самого худшего, поэтому ни в чем не разочаровываешься.

Независимо от возраста каждая женщина выбирает свой тип любви: она без конца отдается греху, как Веро, либо следует стилю «русской горки», как Адри (короткие романы с типичными разрывами), или же, как я, выбирает длительные отношения. Мне не нравилось то, что я не могу контролировать. Другие типы мне не шли, так же как не шли мне узкие брюки, мини-юбки, короткие и высокие ботинки.

Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.

Солнце затуманило мои мысли, в голове все спуталось. Так было всегда, когда мои мысли были свободны: как пловец, который плывет против течения, цепляясь за буйки, указывающие направление. Он останавливается, чтобы отдышаться, и плывет дальше.

Я остановилась в коридоре и начала быстро искать ключи, к телефону я подошла только после пятого звонка.

– Привет, – сказал Августин.

– Привет, – взволнованно ответила я.

– Мама, чем занимаешься?

– Загорала. Сейчас пойду готовить. – Мое дыхание начало восстанавливаться, но голос становился все грустнее. – А ты?

Я ненавижу свою маму.

– Ничем. Сейчас пойдем обедать. Будем есть рис с курицей. То же, что и вчера.

– А-а, рис.

– У тебя странный голос. Что-то случилось? Я ненавижу свою маму.

– Нет. Ты меня любишь?

– Что?

– Ты меня любишь?

– Да.

– Точно?

– Конечно.

– Значит, это неправда?

– Что?

– Ничего. Тебе не скучно?

– Нет, я в субботу возвращаюсь. Говорят, что мы приедем вечером. Примерно часов в восемь.

– Хорошо, мы с папой будем ждать тебя у школы.

– Лучше…

– Что?

– Ничего, ма. Пока. Целую. Я тебя очень люблю.

Я не любила телефон, но, однако, сейчас я могла поклясться, что это лучшее изобретение человечества.

Хотя я бы предпочла, чтобы все случилось наоборот: услышать по телефону, что мой сын меня ненавидит, а потом прочитать в его дневнике, что он меня любит. То что написано, остается навсегда, сказанное же может забыться, исказиться, измениться.

Я решила, что в любом случае правдой было то, что я только что услышала. Иногда жизнь напоминает игру в покер. Человек остается с картами, которые он хочет сохранить, которые помогут ему выиграть, и старается избавиться от лишних. (А может, эта игра называется канаста, а не покер, мне никогда не нравились карточные игры, да и вообще карты в целом.) Обманывала ли я сама себя? Может быть, да, но это была часть игры. Ведь лучшие игроки, те которые всегда выигрывают, являются отъявленными лжецами. Может, моя проблема состоит не в том, чтобы научиться врать, а в том, чтобы научиться играть.

Я подошла к музыкальному центру и поставила сальсу. Я станцевала танец перед зеркалом и тут же почувствовала себя менее скептически, менее трагично.

10

Диего поставил одну ногу с одной стороны моей спины, другую – с другой. Я сидела склонившись; на животе, на уровне пупка, образовалась складка, я попыталась выпрямиться, чтобы мое тело казалось более стройным, более молодым, таким, каким оно никогда не было.

Возможно, в паре никто из двоих не имеет четкого и точного представления о теле другого: мы его прячем, улучшаем, стараемся не слишком его выставлять. Эта своеобразная форма стыда не ограничивается только нашим телом; мы так и не привыкаем к себе, не разрушаем сложенный о себе образ. Есть что-то, что мы никогда бы не сказали или не сделали при другом человеке. Это не фальшь, не притворство, это просто осторожность. Словно мы создали стеклянный шар и вынуждены жить внутри него, двигаясь осторожно, чтобы не разбить его. Сначала мы чувствуем напряжение. Затем все наоборот: напряжение превращается в естественность.

«Это фальшь, – говорила Адри, и Веро с ней соглашалась. – Они похожи на пару из фильма». Если они не замужем, откуда они могут знать, что искусственно, а что естественно в семейных отношениях? И кто сказал, что естественность – это хорошо?

– Жаль, что ты не можешь видеть себя отсюда, – сказал Диего, и его голос обрушился струей воды на мои плечи. – Ты даже не знаешь, что теряешь.

«А что если я ему сейчас расскажу?» – спросила я себя. Утром, пока Сантьяго спал, я тоже думала рассказать ему. Когда я наклонялась, чтобы прополоскать рот, вырез ночной сорочки открывал мою грудь. Диего одновременно смотрел на меня и брился. «И что если я скажу ему сейчас: „Я тебя обманула»?» – думала я. Было бы проще сказать это отражению Диего в зеркале.

Родинки: я могла притворяться, что не замечаю их, но они были там, как угроза или след неизлечимой болезни. Тогда, когда я была в Мадриде с Сантьяго, после того, как познакомилась с Диего, была всего лишь одна темная точечка. «Они не опасны, – уверял меня доктор, – если хотите, можно их удалить, но зачем? Они не представляют никакой опасности». Но они были. Я предала Диего, и, прежде всего, я предала себя. Я что-то безнадежно испортила.

Плохо что я обманула его, потому что все еще люблю Сантьяго, или была еще какая-то причина? Если на то что я сделала, не было никакой определенной причины, сейчас я снова могла бы обмануть его.

На кухне засвистел чайник, и Диего пошел его выключать. Я смотрела на зубную щетку Сантьяго с новыми и еще блестящими щетинками, рядом лежали наши с Диего щетки, которые мы только что использовали.

11

Я скользила внутри музыки, словно танго было океаном, сквозь который должен был открыться проход. Я танцевала с мужчиной в парике. Я спрашивала себя, что может заставить мужчину надеть парик? Диего и Сантьяго не смотрели на меня, по крайней мере не все время; они смотрели на определенную часть танцплощадки прямо перед собой и перед ведерком со льдом, на танцоров, которые кружились там до следующего поворота. Диего периодически наливал шампанское и ставил бутылку обратно в ведерко.

– Хорошо, очень хорошо, – хвалил меня мужчина в парике, еле двигая челюстью. Он неплохо танцевал, но движения у него были скованные, под стать его челюсти; он был одет в нейлоновый костюм и рубашку, которые, как магнит, притягивали все запахи.

Наверное, надо было лучше идти в «Ла-Вируту», но я боялась встретить там девчонок, которым, помимо всего прочего, надо было бы объяснять, почему на мне это черное платье без бретелек, которое я никогда не надевала, когда шла с ними. «Каннинг» был самым подходящим для Сантьяго клубом милонги, более скромный, чем «Ла-Вирута», которая казалась слишком праздничной. Я осмотрела кубообразный зал: красные лампочки, деревянный пол, танцплощадка, окружающая столики.

О чем говорят Диего и Сантьяго? Мужчина в парике прижал меня к себе, и синтетическая ткань опасно спустила вырез на моем платье. В любом случае, у меня был черный лифчик. Я попрощалась и, поправляя платье, пошла к нашему столику.

– О чем разговариваете? – Я стояла перед ними, будто собиралась пригласить их танцевать. Я чувствовала жар и легкое воодушевление, хотя еще не пила.

– Обо всем понемногу, – ответил Диего и, когда я села, положил руку мне на колено. – А ты хорошо танцуешь.

Это было не так, хотя многие мне это говорили. В этом я тоже хорошо умела обманывать. Я не была уверена, что Сантьяго согласен с этим. Я немного отодвинула стул от Диего, хотя в этом не было необходимости: один взгляд на туфли с резиновой подошвой Диего и ботинки без шнурков Сантьяго давал понять, что они не танцуют и что меня спокойно можно приглашать.

Я купила туфли для танго перед тем, как научиться танцевать, как выражение моего желания, пока они не превратились в необходимый инструмент. Я посмотрела на танцоров. Некоторых я видела в «Ла-Вируте». Например, влюбленную парочку с рекламы зубной пасты. Некоторые пары, как ласточки, перелетают из милонги в милонгу; на протяжении нескольких месяцев мы наблюдали, как они по отдельности приходят в «Ла-Вируту», занимают разные столики и здороваются на расстоянии. В целом, они больше не танцуют вместе.

Там был и бывший полицейский, полный мужчина с белыми усами и в жилетке, который танцевал только с подростками. Гладкие надушенные лбы девушек на уровне его толстых щек. Их не смущал ни его дешевый дезодорант, ни его живот. «Женщины всегда чем-то пренебрегают», – подумала я. Рыжеволосая, которая тоже ходила в «Ла-Вируту», была примерно одного возраста с полицейским, но лица тех, кто смотрел на нее, ясно выражали ужас, когда она закрывала глаза и обвивала ногами широкие брюки длинноволосого парня, который годился ей во внуки. Может, дело было в одежде женщины: белая прозрачная блузка, отсутствие лифчика и красный берет.

– Тела аргентинок… – сказал Сантьяго, но не закончил фразу.

– Мне нравится, как они танцуют, – улыбнулся Диего, – на носочках.

– Но эта плохо танцует, посмотри, она танцует одна, – сказала я.

– Поэтому она мне и нравится. Он следует за ней. – Он заказал еще одну бутылку шампанского, казалось, он повеселел.

– А ты обращала внимание, как они ходят по улице? – Сантьяго разговаривал с ним, как будто они оба были туристами или антропологами.

– Как? – спросила я.

– Так, выпрямившись, словно они уничтожают все на своем пути. Так больше нигде не ходят.

– Ты тоже так ходишь, – сказал мне Диего.

– Конечно, ведь я – аргентинка, – ответила я. Но мне не понравилось, что меня отнесли к какой-то группе.

Мужчина в бордовой рубашке, который сидел через два столика от нас, кивал мне. Я кивнула ему в ответ и тут же пожалела об этом, как только он поднялся. Он был слишком низкий, мне придется наклоняться.

Между танцами танго мужчина поправлял волосы и нюхал свою руку перед тем, как взять мою. Я представила себе его одного в чистой и прибранной комнате с выключенным светом. Он, наверное, держал свою одежду в старинном шкафу. Мужчина впереди двигался толчками, используя свою пару как щит. Каждый раз, когда ему преграждали путь, он тихо ругался. «Он – алкоголик и бьет свою жену, не ту, с которой он танцует», – подумала я. Я посмотрела на столик Диего и Сантьяго. Чем больше я смотрела на Сантьяго, тем меньше я его узнавала, я не могла ничего угадать, не представляла, о чем он думает. Моя наблюдательность не действовала с ним, она не помогала понять, как он живет, представить его жизнь; он был, как неверное заклинание: когда его произносишь, дверь в пещеру не открывается.