Дождь перестал стучать в оконное стекло, и возникшая тишина меня разбудила. Тишина здесь – это похрустывание гальки под набегающими волнами, цоканье маленьких копыт местных лошадок и редкие гудки автомобильных клаксонов… Я распахиваю окно и высовываюсь так, чтобы увидеть, освещены ли окна этажом ниже. Это комната моей подруги Майи. Я вижу тени на занавесках… Там живёт пара бешеных любовников, для которых ссоры, переходящие в драку, являются своего рода шведской гимнастикой. Моё появление, спустись я к ним, отнюдь не заставило бы их утихомириться. Я могла бы сесть и вести счёт ударам, пока оба, вконец обессилев, не решат, что у них нет друг для друга худшей кары, нежели объятия…

А ещё я могла бы подняться на два этажа выше и, толкнув другую белую дверь, оказаться в душном, прокуренном, пропитанном каким-то особым запахом номере двух моих других бродячих товарищей, которые всюду таскают за собой медную курительницу для опиума, плоские подушки, пахнущие сандаловым деревом, и белую китайскую циновку, гладкую и холодную, как кожа ящерицы. Там я тоже могла бы сесть и быть зрительницей происходящего, а могла бы и, растянувшись на полу, разделить с ними – нет, не яд, которого я побаиваюсь, но жаркую тишину этой комнаты, воздух, набрякший чёрным ароматом, её галлюцинаторный покой…

И внизу и наверху меня, чёрт побери, радостно встретили бы, как встречают тех, кто ничего не отнимает, но и не даёт ничего другим. О, я не строю никаких иллюзий насчёт того, что я получаю от своих друзей. В чужой карман не полезет, но и своего гроша не даст – вот что они, наверно, говорят обо мне. Да и что я могла бы им дать? Ведь верно же, что женщина, которая упрямо не желает ни с кем спать, всегда, что бы она ни делала, кажется скупой. И мои «друзья» – театральные отбросы, бесцельно ошивающиеся на Ривьере, – с лицемерным восторгом восхищаясь моим поведением, отказывают мне в том, чем они гак легко одаривают Майю: в доверии, пусть и слегка презрительном, в нескрываемом вожделении, которое она не только поддерживает, но зачастую и удовлетворяет то грубым, то ласковым словом, то вульгарным, хоть и невинным, жестом, то беззаботным детским смехом…

И на верхнем, и на нижнем этаже меня встретят одинаково весёлым приветствием, но, когда я встану, чтобы вернуться в свою комнату под номером 157, мой уход никого не огорчит ни внизу, ни наверху… Я могу уходить и возвращаться снова, сколько мне заблагорассудится. Только вот, как говорила одна маленькая девочка: «А мне ничего не благорассудится». Поэтому я просто лягу спать, но только не сразу, больно уж хорошо дышится этим свежим, мокрым воздухом… Он пахнет садом и ракушками. Над морем поднялась луна – тоненький серпик, который ничего не освещает.

В общем, это вполне сладостное чувство – ощущать себя из-за взволновавшей тебя встречи, или из-за душистого промежутка между двумя ливнями, или просто так, без всякой причины, – ощущать себя глуповатой, чуть возбуждённой и доступной, да и растерянной тоже, словно девушка, которая только что получила первое любовное письмо.


– Ну и что?

– Всё это длилось до трёх часов утра. А в три часа разыгрался скандал: шестьсот франков серебром, будто рыбья чешуя, остались на ковре!

– Вот оно как!.. А потом?

– А потом, конечно… До чего же спать хочется…

Майя хохочет и лениво потягивается, отчего задирается её рубашка под лёгким японским халатиком, обнажая голые ноги в огромных мужских шлёпанцах. Она так и сияет юной, но такой недолговечной свежестью, лицо её лишено выразительности, черты его не запоминаются, густые светлые волосы пестры: на затылке совсем белокурые, на висках серебрятся, а темя прикрывают почти шатенистые пряди. Двадцать пять лет! Ах, какая прекрасная молодость растрачена попусту! Можно подумать, что эта отчаянная Майя поклялась вконец разрушить себя к тридцати годам: индийская тушь разъедает длинные ресницы, раскалённые щипцы для завивки ежедневно подпаливают её прекрасные волосы. Майя никогда не ложится вовремя, подчас забывает обедать, курит, пьёт, нюхает кокаин. Но этому нелепому существу тем не менее всего двадцать пять лет, она блондинка со светлой кожей, у неё карие глаза с такими огромными зрачками, что почти не видно белков. У неё дурацкая, но в чём-то прелестная манера доводить до абсурда и без того рискованную моду. Она выходит по утрам из номера (утро для неё – это от половины первого до четырёх часов дня), на ней обычно юбка в крупную полоску, из-под которой видны не только её расплюснутые ступни, но щиколотки и даже отчасти икры. Талия у неё задрана чуть ли не до подмышек, а её тесные, зауженные пиджачки никогда не бывают ей впору и, как правило, расходятся, обнажая недавно появившийся животик. Щель между грудями прикрыта мятой, неглаженой комбинацией, а косо сидящая на голове соломенная каскетка сдвинута на правый глаз. Так выглядит наряд, который Майя называет «простенький костюмчик для прогулок».

Мы знакомы с Майей уже около года – целую вечность, как она говорит, – я встретила её на клубном вечере, где Браг и я выступали в концертной программе. Во время ужина Майя сидела рядом со мной, вызывающе вела себя – видимо, для того, чтобы привлечь к себе моё внимание: всё время хохотала, окунула прядь волос в бокал с шампанским, демонстрировала детскую грубость и цинизм молодой негритянки, безо всякой к тому причины вдруг навзрыд зарыдала, потом стала кидать монеты за корсаж испанской танцовщицы и всё испортила простыми словами:

– Ну где вы ещё такую найдёте?

«Такая, какую нигде не найдёте» прохаживается взад-вперёд перед моим трельяжем, ежесекундно прерывая тенью своих широченных рукавов поток солнечных лучей, и я, ослеплённая, пудрюсь наугад. Она шастает в шлёпанцах своего любовника не по небрежности и не из безразличия, а чтобы «у этих дур в коридоре губы поотвисали».

– Глядите-ка, – сказала она внезапно, сунув мне под нос обнажённую по локоть руку, покрытую золотым пушком, – завтра всё это почернеет.

Я с должным вниманием разглядываю ещё слабо проступающие синяки, браслетами охватывающие её запястья.

– Грязная скотина, – бормочет она не без оттенка уважения. – И знаете, он буквально истоптал моё платье, за которое я отдала полсотни луи, и только из-за того, что я почувствовала прилив везения и поэтому захотела во что бы то ни стало тут же рвануть в Монте-Карло. Ну он у меня ещё попляшет за это платье! Перед тем как подняться к вам, я уже кое-что позволила себе…

– Майя, перестаньте, увольте меня от этих подробностей.

– Это совсем не то, что вы подумали… Я воспользовалась тем, что он спит, и выдернула ему волос из ноздри. Вы бы только послушали, мадам, его звериный рёв… Я думала, что к нам прибежит портье!.. Вы представляете, он всё же не встал после этого, а снова заснул – так он и лежит сейчас на спине в своей лиловой сорочке, словно куртизанка. Он сказал, что не поднимется до тех пор, пока вы не придёте и за ноги не стащите его с постели.

Мне трудно не быть в курсе всех интимных подробностей жизни Майи, она говорит о своём любовнике с такой грубой непосредственностью, что я знаю про этого человека буквально всё – как он моется, как засыпает, как пробуждается… Впрочем, Майя не ограничивается только этими подробностями… Но сегодня меня меньше всего интересуют эти гривуазности…

– А как же обед?

– Какой обед? – переспрашивает Майя, зевая и обнаруживая между рядами блестящих зубов маленький язычок, недостаточно влажный, с белой полоской посредине.

– Да наш обед! Вы же хотели, чтобы мы вместе пообедали… Уже без четверти час, а вы всё ещё расхаживаете в шлёпанцах вашего друга… Когда же мы будем обедать?

Майя встала перед окном, подняла руки и расставила ноги, напоминая своей позой букву «X». Её летучие волосы, казалось, дымились от солнечного света.

– Когда?.. В котором часу?.. Понятия не имею… Это вы только и твердите: который час, который будет час, который должен быть час?! Обедают, когда хотят есть, чтобы вы знали. Ложатся в постель, когда хотят любить… А часы – это для лакеев и дежурных по вокзалам. Вот и всё… Какой у вас вид, какую рожу вы скорчили!.. Послушайте, ради вас я готова сбегать наверх к этим… Если они уже нанюхались этой дряни, то я их трогать не буду, а помчусь галопом будить своего мужика… Плесну стакан холодной минералки в его самые чувствительные места, и все дела. Короче, через тридцать пять минут я буду готова. Ой, до чего же мне с вами со всеми трудно!.. Может, желаете, чтобы я велела подать вам в номер закуску?..

Она выскочила из комнаты, шаркая по полу спадающими с ног шлёпанцами, зацепившись широким рукавом за ключ в двери, всячески подчёркивая всю сумбурность своего ухода.


Мне предстоял прекрасный день в Ницце, он раскинулся перед моим взором внизу, за окном! Как и вчера, этот полуденный час дарит нам то, чем богат: солнце, которое мешает думать и что бы то ни было делать, и летнее дуновение ветра. Два паруса склоняются над морской гладью, а вдалеке, над горизонтом, парит аэроплан, на который прохожие не обращают никакого внимания. На только что политой мостовой, подобной тёмному лоснящемуся полотну, отдыхает глаз, по ней мчатся длинные автомобили, скользящие, будто рыбы, и катятся медлительные коляски. Кучер одной из них, что сейчас под моим окном, зажал в зубах веточку мимозы. По слепяще-белой набережной лениво фланирует курортный люд. Многие ведут на поводках собак. Детей почти не видно: без труда можно было бы сосчитать ножки в носочках или маленькие облака из батиста и кружев, наподобие того, что я видела вчера… Ницца – город взрослых…

Мой взгляд цепляется за яркие пятна шляп, за ядовитый пронзительно-зелёный цвет платья девицы на противоположном тротуаре. Уже появились костюмы из шёлка, чистого шёлка, чересчур, пожалуй, лёгкого, – невольно вспоминаются те ранние бабочки, которых обманывают и убивают эти первые часы весны… А рядом – модницы, кутающиеся в тяжёлые меха. На скамейках нежатся предусмотрительные курортницы, запасшиеся на всякий случай и зелёными зонтиками от солнца, и тёплыми шалями… Как тут не вспомнить те рестораны, в которых метрдотель услужливо протягивает дамам веера, а посыльный мальчик суёт под ноги грелку с горячей водой.

Музыканты, играющие на мандолинах, и певцы-итальянцы окутывают отель мелодичным гулом, который порывистый ветер время от времени уносит вдаль, и до меня доходит мучительный для голодного желудка приторный запах фиалок и красных гвоздик, охапками наваленных на подносах цветочниц.

Когда мы пойдём обедать?.. Там внизу, на молу, фокстерьер, так долго заливающийся лаем, что его уже не замечаешь, – когда это он начал? – упорно старается унести с пляжа чересчур большой для него камень… Вот уже в пятый раз под моим окном проходит красная шляпа с зелёной лентой, украшенная вдобавок пышным лиловым бантом. А сколько раз передо мной уже мелькали эти две молодые женщины, этакие Майи в удешевлённом издании – одна в зелёном, другая в жёлтом, в коротких юбках, мелкими затруднёнными шажками дефилирующие то туда, то сюда в туфлях на смехотворно высоких каблуках! Далеко от подъезда гостиницы они не уходят, и вообще возникает впечатление, что в пятистах метрах отсюда стоит невидимое препятствие, в которое упираются все гуляющие и тут же поворачивают назад. А ведь на самом-то деле именно там, за этой несуществующей границей, и хочется пройтись размашистым шагом, вслушиваясь в гул моря…

Я гляжу также на маленький, залитый солнцем ресторанчик на самом краю набережной, будто пришвартованный пароходик. В своё время мы с Врагом иногда ходили туда обедать и сидели на террасе, молчаливые и довольные, поглупевшие от яркого света… Я голодна. Мои друзья, быть может, провозятся ещё час. Тех двоих из верхней комнаты я и не жду… А двое с нижнего этажа появятся, как всегда, ссорясь. Майя тоже, как всегда, не пожалеет духов, и их крепкий запах покажется мне аптечным. А у Жана, чисто выбритого, будут влажные после ванны волосы и тёплые руки. Они начнут обмениваться оскорблениями или поцелуями, отдающими зубной пастой… Их перебранка или их ласки, которые не стыдятся публичности и не требуют уединения, продлятся до обеда – ибо, да-да, мы всё-таки пообедаем вместе, но не выходя из отеля, в его уже почти опустевшем ресторане, пропахшем остывшим фритюром, свежим луком от закуски и мандаринами. Мы пообедаем, несмотря на докучливые приставания цыган и на противоречивые указания Майи метрдотелю.

Когда нам станут наливать кофе, солнце над морем покраснеет, и в лиловых ледяных сумерках мы сядем в автомобиль, чтобы совершить «небольшую прогулку для здоровья». Часов около семи Майя, дрожа от холода и в дурном настроении, потребует, чтобы её немедленно повели пить чай в «Кап Мартен», а я увижу, как ещё один прекрасный день превратился в ничто, оказался ненужным, укороченным, вконец испорченным…


Добрый вечер, госпожа Луна, добрый вечер!

Ваш друг Пьеро ищет с Вами встречи…


У Майи хороший слух, и она поёт верно, но спутница Земли взошла бы и без этой серенады в монмартрском духе. Ещё не полная луна, поднимающаяся над морем, красноватая, подёрнутая дымкой, – это та же луна, что плыла между двумя тучами в ночь, когда я не могла заснуть… Охватившая меня вдруг тревога по быстротекущему впустую времени обостряет зябкую дрожь остывающего дня. Ещё не темно, но свет уже покинул купы деревьев и пропылённые обочины шоссе, однако он зацепился за белые фасады домов и ещё держится на них, и на змеевидной тропинке, и на наших бледных щеках. Это особый, скоротечный миг наступающих сумерек, когда, несмотря на раскинувшиеся вдоль моря виллы и искусно разведённые вокруг них сады, можно прозреть первородную сухость этого скалистого берега, печального и сурового.