Он начал подниматься с постели, с палочкой, приволакивая левую ногу, доходить до туалета… Для меня это было огромным облегчением. Но для него это было еще важнее… Он ведь очень комплексовал от своей беспомощности, от того, что я была вынуждена ухаживать за ним как за грудным младенцем…

Ведь согласитесь — одно дело, когда это маленький живой комочек, который и ходит-то твоим молоком и манной кашкой, а другое дело, когда это взрослый мужчина со взрослыми потребностями в пище, со взрослым пищеварением…

Я долго думала, что он не осознает жалкости своего положения, но потом оказалось, что осознает он многое, если не все, и только не может выразить своих чувств или что-то изменить. Убедилась я в этом так…

Он плохо спал по ночам, потому что днем от усталости часто проваливался в короткий, болезненный, не дающий бодрости сон. А может, горестные мысли не давали ему спать.

Его лечащий врач выписал ему снотворное. Кажется, это был «элениум» который я давала ему по одной таблетке в день. До сих пор не знаю, куда он их прятал и как умудрился сохранять так, что я не заметила…

Я тогда уже спала в гостиной на диване — перешла туда по его просьбе, потому что он стеснялся звуков, сопутствующих пищеварению, которые издавал по ночам. А когда он пытался сдерживать эти звуки, у него начинались сильные колики, и он очень страдал.

Так вот, когда однажды утром я вошла к нему, он как-то странно спал, неловко подвернув голову, а изо рта у него стекала странно белесая слюна. Перед его кроватью на полу я заметила несколько зелененьких таблеток «элениума». Тут же около кровати валялся темный аптечный пузырек из-под витаминов. На дне пузырька я обнаружила прилипшую зеленую таблетку…

Я кинулась к нему, попыталась нащупать пульс и от волнения не нашла его. Тогда я приложила голову к его груди. Сердце билось еле слышно, с какими-то перебоями…

В центре отравлений Института имени Склифосовского мне сказали, что он принял больше сорока таблеток…

Его еле откачали. Эта попытка покончить с собой отбросила его далеко назад. Из центра отравлений его прямым хо дом перевели в госпиталь ВМФ, где начали заново учить есть, говорить, ходить… Он очень медленно восстанавливался. Боже мой, что я тогда пережила…

Я обмывала и обтирала его тело, которое когда-то было предметом неизбывного желания и источником неиссякаемого наслаждения, и сердце мое сжималось словно тисками от жалости и боли, когда я видела, как становятся дряблыми его великолепные мышцы, как заплывает жиром и становится рыхлым живот. И лишь щетина и ногти на руках и ногах росли неудержимо, еще быстрее, чем прежде… А может быть, мне это казалось — ведь прежде, когда он был здоров, я ему их не стригла.

Так что когда он впервые смог самостоятельно добраться до туалета, то это было его огромной победой. Потом он приспособился даже мыться одной правой рукой. Не в ванной, конечно. Ванная комната у нас, слава Богу, была просторной, еще старинной постройки, и поэтому я там оборудовала душевую кабину и поставила биде. Его для меня наши сантехники уперли со строительства какой-то гостиницы.

А с каким упорством он учился заново разговаривать.

Иной раз я неслышно входила в комнату и видела, как он напряженно шевелит губами. Особенно трудно почему-то ему давались шипящие. Он очень долго, года два или три, выговаривал не Маша, а Маха. Причем буква «х» у него звучала не отчетливо, а как какой-то горловой клекот.

Разговаривал он короткими фразами. С трудом подбирал несколько слов из тех, что выучил заново… Это нельзя было назвать разговором.

16

Судьба отняла у него все, кроме мужества и воли.

Трудно себе представить, но он научился даже мыть посуду и подметать. И делал это с таким серьезным видом, словно от этих его действий и вправду зависела чистота в нашем доме.

Это уже было в конце семидесятых, и я сама почти не убиралась, потому что было много работы. Каждый день ровно в десять часов, пока еще не было клиенток, которые к тому времени начинали только просыпаться, ко мне приходила Евдокия Степановна, подруга Таниной мамы тети Клавы.

Она обладала удивительным свойством: после нее ничего не нужно было искать. Все вещи оставались на своих местах, только становились чистыми и аккуратно сложенны ми. Единственное, что она не умела делать, это управляться с «Эврикой», полуавтоматической стиральной машиной, и поэтому все время норовила устроить ручную стирку с кипячением. Я боролась с ней как могла.

С Родионом у них отношения не заладились сразу. Он мрачнел, когда появлялась она, и запирался в своей комнате. Я долго не могла понять, в чем дело.

Мы все вставали по-разному. Левушка рос очень самостоятельным мальчиком. Он просыпался без будильника ровно в семь, застилал свою кровать, умывался, сам варил себе яйцо всмятку или сосиски, делал бутерброды с сыром, собирал портфель и в десять минут девятого уходил в школу.

После той попытки отравления никаких снотворных таблеток я в доме больше не держала. Родион теперь на ночь пил успокаивающий травяной чай с настоем валерианы или специальную микстуру для сна, которую под язык не спрячешь. Но, несмотря на это, он все равно просыпался раньше всех в доме, и старался не выходить из своей комнаты до того как Левушка уйдет в школу. Не хотел путаться под ногами. И вообще не мешать нашему существованию, не быть обузой ни в чем было теперь его центральной жизненной задачей.

Я же вставала около десяти в обычный рабочий день, а в выходные и в праздники любила поваляться в постели подольше. Я понимала, что это разврат, но ничего не могла с собой поделать. Единственное, что могло меня оправдать, — это то, что я часов до двух-трех сидела над моими выкройками и над новыми моделями. Днем же этой своей основной работой я заниматься не могла, потому что принимала кли енток. Они все без исключения считали, что за такие деньги (я помнила заветы бабушки и всегда была очень дорогой портнихой) они имеют полное право всласть поморочить голову модельеру.

Однажды, проснувшись раньше обычного, часов в семь, я застала Родиона на кухне с веником в руках. Он, передвигаясь как-то боком, медленно, но очень тщательно подметал пол. От напряжения на лбу его выступил пот.

У меня перехватило дыхание и в горле взбух комок. Едва справившись с ним и усилием воли удержав слезы, я сказала дрогнувшим все-таки голосом:

— Родечка, дорогой, тебе же трудно… Не надо этого делать. Ты же знаешь, что все равно придет Евдокия Степановна и начнет заново подметать…

— А ты скажи: уже…

— Ты же ее знаешь — ее не преупрямить, она все равно будет подметать…

— Маха, — медленно сказал он, — я очень прошу, по-ха-лста, не забирай у меня эту работу…

Наверное, все эти слова он выучил специально для этого разговора — раньше я их от него не слышала, да они и не требовались. И такие глаза у него были при этом…

— По-хал-ста… — умоляюще повторил он.

Я молча кивнула и убежала к себе, чтобы отреветься…

В тот же день я серьезно поговорила с Евдокией Степановной, она в конце концов поняла, о чем идет речь, и с трудом согласилась оставить подметание полов и мытье посуды Родиону.

Мы вместе с ней торжественно ему об этом объявили. В его глазах была гордость.

Но упрямая Евдокия Степановна каждый раз, улучив минутку, когда Родя спал или смотрел телевизор и не слышал, быстро перемывала всю посуду с горчичным порошком и ставила на место.

Когда он заставал ее за этим занятием, она, не моргнув глазом, заявляла:

— Это я за собой, Родион Михалыч, за собой…

17

Но ни читать, ни писать он не мог. Единственное, что он мог и любил делать — это смотреть телевизор, хотя врачи и не разрешали смотреть подолгу… Это его однажды чуть не сгубило…

Не стоит и говорить о том, что с тех пор как он заболел, мы с ним ни разу не были на море. Может быть, я как-нибудь и умудрилась бы вывезти его на юг, но врачи не разрешили ему покидать среднюю полосу. И потом я, по известным причинам, была совершенно не уверена, что вид моря, пусть да же теплого, Черного, благотворно скажется на его психическом состоянии…

Но Родиону тем не менее был совершенно необходим свежий воздух. Может быть, я находила бы время и в Москве, чтобы вывозить его на прогулку в инвалидной коляске, но, во-первых, она не входила в лифт, а во-вторых, от входной двери к лифту вел целый лестничный пролет в одиннадцать довольно крутых ступеней, по которым спустить коляску с Родей я, естественно, не могла. Сам же он категорически не умел ни спускаться, ни подниматься по лестнице. Нанимать специально для этого сильного мужчину было как-то нелепо…

Купить дачу я не могла. Собственная дача, чтобы содержать ее в порядке, требует постоянного внимания и огромного времени… У меня его просто не было. Работа, и не просто работа, а как теперь принято говорить, собственное дело съедало его дочиста.

Поэтому мы постоянно снимали дачу в Салтыковке по Горьковскому направлению железной дороги.

Это было в шести километрах от кольцевой дороги. В хорошие дни мне удавалось доехать туда на машине за тридцать пять минут.

Мы снимали уютный трехкомнатный флигелек с просторной верандой и пристроенной кухонькой, где уютно пахло керосинкой, хоть мы и давно готовили на электроплитке. Видно, этот запах навсегда въелся в ее стены от прежних хозяев из прежней жизни.

Почти все окна на веранде открывались. Родя сидел там в удобном плетеном кресле, купленном мною по случаю, и, опершись на свою палочку, поставленную между ног, смотрел в открытые окна на сосны, по которым деловито сновали синички, и на бледных щеках его появлялся румянец.

Когда он уставал сидеть на веранде, то шел в гостиную и смотрел телевизор. Я перевозила туда на лето наш большой цветной «Рубин», а сама смотрела в Москве маленькую черно-белую «Юность», которая стояла у нас на кухне. Собственно говоря, смотрела ее больше Евдокия Степановна, пока мыла посуду и готовила обед, а я целый день работала.

На даче за Родионом присматривала Шура, наша хозяйка, замечательная женщина, разговаривающая со всеми с напускной строгостью, но очень добрая и участливая. Заядлая банщица, она не пропускала ни одной банной пятницы и обливалась холодной водой и зимой и летом. Она потеряла мужа на войне и с тех пор жила одна. Мы за эти несколько лет стали для нее практически родственниками.

Собственно говоря, и присматривать ей особенно было нечего. Обеды, приготовленные Евдокией Степановной, я привозила из Москвы в термосах с широким горлом. Шуре оставалось только проследить, на всякий случай, как Роди он перельет суп в маленькую кастрюльку с длинной ручкой, подогреет и нальет в тарелку. Мыл за собой посуду он сам. Я видела, как он радуется тому, что может полностью себя обслужить.

А ужином его кормила я. Как бы я ни задерживалась, он никогда не садился ужинать без меня. Правда, я старалась не задерживаться.

Левушку я каждое лето отправляла в пионерские лагеря на море. Или в «Артек», или в «Орленок», или в ведомственный лагерь в Анапу. У него были слабые легкие, и если он за лето не прожаривался как следует на солнышке и не просаливался в целебной морской воде, то всю зиму кашлял и сопливился.

Это случилось в 1980 году во время Московской Олимпиады. Родион целыми днями просиживал перед телевизором. Он очень любил смотреть спорт.

Еще подъезжая к нашей даче на Садовой улице, я почувствовала характерный запах дыма. Так пахнет горящая изоляция. С тяжелым предчувствием, не открывая ворот и не заезжая во двор, бросив незапертую машину прямо на улице, я побежала в наш флигель. Шурино жилье было закрыто, так как была пятница и она еще не вернулась из бани.

На веранде запах усилился. Я рванула на себя дверь, и в лицо мне полыхнуло дымом и пламенем. Источая удушающий, ядовитый запах, горел наш «Рубин». По счастью, он стоял на ножках посередине комнаты напротив дивана, так чтобы Роде было удобнее смотреть и сидя и лежа. Рядом с ним не было ни занавесок, ни обоев, и поэтому он горел в одиночестве, но высокое, грязное от копоти пламя уже лизало обитый фанерой и оклеенный белой бумагой потолок.

Двери двух других комнат выходили в гостиную. Я, стараясь не дышать, бросилась в комнату Родиона. Там было пусто. Я рванула на себя дверь в мою спальню, и у меня по холодела спина — она была заперта… Сперва я как сумасшедшая заколотила в нее кулаками и тут увидела, что черное пятно на потолке подернулось по краям голубыми огоньками…