Сколько месяцев, а то и лет я страдал бессонницей из-за Эллиты? Происходило ли это оттого, что по-настоящему я никогда не надеялся, что она меня полюбит, что с первого же дня чувствовал себя обездоленным ею и даже по прошествии тридцати лет по-прежнему вспоминаю об этом не иначе, как с чувством неудовлетворенности и сожаления? Я стал тогда ее ближайшим другом, и она, скорее всего, дорожила этой дружбой, если вообще была способна чем-то дорожить. Мы проводили с ней целые дни в разговорах, или, точнее, говорил я, а она, как мне кажется, меня слушала. Она была рада меня видеть, а я испытывал потребность встречаться с ней каждый день, хотя бы на несколько минут, даже отдавая себе отчет в том, что все остальное время она не замечает моего отсутствия.

Она говорила о себе лишь затем, чтобы сообщить, что днем ходила по магазинам или что ей, кажется, удалось написать контрольную по английскому. Она нервничала, когда, мучимый любовью и чувством собственного бессилия, я начинал задавать ей вопросы, которые казались ей слишком интимными. Она сердилась на несколько минут, а потом забывала об этом, поскольку была неспособна обижаться. Она жила в крепости безразличия, с каждым днем становясь все более покорной узницей, но мне хотелось надеяться, что в конце концов я освобожу ее. Вся сила моей любви заключалась в том, что с самой первой нашей встречи я видел Эллиту постоянно убегающей: в течение долгого времени я считал ее болезненно одинокой от сознания собственной красоты и меня не раздражала ее недоступность. Я знал или во всяком случае подозревал, что она переставала думать обо мне через секунду после того, как я, сказав «до завтра», уходил: на те несколько часов, что отделяли меня от завтрашнего дня, когда я должен был словно случайно возникнуть перед ней, когда мой образ и мое имя снова получали право существовать в плавном и отстраненном течении ее мыслей, ее жизнь становилась для меня засекреченной, превращалась в тайну, куда мне не было никакого доступа, и одновременно в неиссякаемый источник отчаяния, в котором моя страсть постоянно возрождалась.

Я сказал, что каждая встреча с Эллитой, вплоть до самой последней, была для меня чем-то вроде явления, явления моей святыни: однако с еще большим основанием я мог бы сказать, что Эллита была преимущественно исчезновением, была существом, теряющимся из виду. До самого последнего дня она оставалась неуловимой, и мне ни разу не удавалось хотя бы на мгновение остановить ее, прервать ее бег, во время которого она лишь возбуждала остававшуюся во мне неутоленной жажду, полностью ускользая от меня: не исключено, что сама ее красота, казавшаяся мне превосходящей любую другую человеческую красоту, возникала у нее от этого самого движения, от этого вечного ускользания, делавшего тщетным мои попытки закрепить ее образ в сознании. Я сказал, что она ослепляла меня, и для того, чтобы просто узнать цвет ее глаз, мне понадобилось немало времени. Но все мои объяснения выглядят абстрактными, бесконечно бедными и не дают представления о том, что я видел лишь мельком, о том ускользании, из которого, быть может, и состояла вся красота Эллиты, подобная тем эфемерным бриллиантам, что замечаешь в росе.

Я сразу же решил для себя, что Эллита в своем надменном одиночестве испытывает муки, что она заключена в тюрьму безмятежности. Мне хотелось в это верить, поскольку в таком случае ее неспособность полюбить меня сочеталась с моим собственным отчаянием оттого, что она меня не любит: из того и другого в совокупности образовывалось нечто вроде общей для нас обоих злой судьбы, судьбы, по отношению к которой Эллита была такой же жертвой, как и я. Мне казалось, что в глазах ее стоит грусть, когда я говорил ей, что люблю ее, а она отвечала с нежностью на мои поцелуи: я пытался в такие минуты представить себе, что мы любовники, вынужденные распрощаться из-за внешних обстоятельств, из-за враждебного окружения. Но нет! Мы не были любовниками! Эллита могла бы даже отдаться мне и все равно ничего бы мне не дала: когда я оказывался слишком настойчивым, когда умолял ее сжалиться надо мной, когда ей хотелось вырваться из объятий нерешительного и смешного любовника, каковым я тогда становился, она поручала невероятно похожей на нее девушке, которую тоже звали Эллитой, но которая ею не являлась, избавить ее от назойливого поклонника. Эта девушка говорила мне нежные слова, иногда сопровождая их жестами любви, которых я домогался с такой настойчивостью, но она не задерживалась возле меня ни на одну лишнюю секунду, так как настоящая Эллита отзывала ее сразу же, как только решала, что одарила меня всем, чем положено, и моя эфемерная возлюбленная тут же вновь превращалась в то убегающее существо, которое меня завораживало и мучило. Что же касается настоящей Эллиты, то она не выходила из своего бастиона безразличия ни на одно мгновение. То есть она делала для меня все, что могла, так как не любила, когда люди страдают: в ней не было никакой порочности. Она была просто пленницей, давшей слово не убегать и никогда даже не думавшей о побеге.

Ну а что касается меня, то настаивать, будто я был так несчастен, как я это позволяю себе говорить, было бы все же не совсем справедливо. Отвергнутому любовнику отчаяние к лицу, но это чувство порой бывает условным: я, конечно, мучился, но отчаянию не предавался. Скорее всего, я никогда по-настоящему не верил, что Эллита когда-нибудь меня полюбит, но это не мешало мне мечтать о ее любви и жить с этой грезой. Тот, кто любит, может порой странным образом надеяться без надежды и вечно верить в то, во что больше не верит. Нежные слова и поцелуи, которыми одаривала меня Эллита, были всего лишь отраженным мерцанием моей любви и моего желания. Безразличие Эллиты усугубляло мою страсть, как бы черпавшую силу в собственном поражении, питавшуюся смехотворными милостями, которые внучка барона Линка оказывала мне после упорного сопротивления и вокруг которых я заставлял вращаться мир, словно они были его осью.

Из-за Эллиты я не спал ночами, но ведь мне не хватало дней для грез и я был не так уж несчастен, коль скоро та, которая запрещала мне почти все, грезить как раз не запрещала. Я спрашиваю себя, не было ли ее безразличие ко мне настолько абсолютным, что она никогда не испытывала потребности мешать моим грезам, осуждать эти наивные и чарующие фантазии, в которых, чтобы ни происходило, я всегда отводил ей первую роль. От этого она выглядела в моих глазах, возможно, тысячекратно более реальной, чем в случае, если бы она была более великодушной, более богатой на чувства или просто более влюбленной. Я забыл все, вплоть до имен и лиц тех женщин, которые за одну ночь давали мне несравненно больше, нежели Эллита, но больше всего меня впечатлили именно ее холодные поцелуи. И те несколько признаний, что я вырвал у нее, признаний, надо сказать, сдержанных и вызванных смутно-мимолетным милосердием, доставили мне в жизни больше всего счастья. Точно так же я никогда не забуду и разочарований, страхов, приступов гнева, которые она возбудила во мне: до самого последнего моего вздоха я сохраню память о них, столь драгоценную, что, как мне иногда кажется, я упиваюсь ею с самого первого дня.


Тем летом мне захотелось полистать альбом с фотографиями. Снимала моя мать. Каждое лето она делала десятки фотографий, и я был ее излюбленной моделью. Она постоянно носила с собой допотопный фотоаппарат с гармоникообразными мехами, способный производить крошечные негативы. Механизма регулирования выдержки в нем не было: нужно было только много света, и маман всегда ставила меня лицом к солнцу, отчего первые двадцать лет моей жизни оказались запечатленными в виде вечной гримасы. (Я предполагаю также, что этому способствовало и плохое настроение, вызванное ослепляющими сеансами позирования, которые маман, стремясь к совершенству, иногда слишком затягивала.) Излишне говорить, что на этих снимках я вовсе не кажусь себе привлекательным, и мне лучше даже не пытаться вспоминать, что же такого могла найти во мне моя любимая. (У меня нет ни одного портрета Эллиты, чтобы поставить его рядом с гримасничающим молодым человеком. Сама она своих фотографий не дарила, а мне не приходило в голову попросить у нее хотя бы одну. Я был счастлив смотреть на нее и, может быть, еще больше счастлив просто мысленно представлять ее себе.)

Мне кажется, что на снимках того года физиономия у меня еще более неприятная, чем на всех остальных. Маман стала с первого же дня упрекать меня, что я «брожу как неприкаянный», не понимая, что скучал я немногим больше, чем обычно, но что теперь мне просто не хотелось ломать довольно скучную в конечном счете комедию и делать вид, будто мне так уж приятно развлекаться с ребятами и девчонками из нашей маленькой компании. Мой мрачный вид и сердитую мину, в которые я облачался, словно в какой-нибудь черный плащ, дабы продемонстрировать отчаяние юного поклонника поэзии Нерваля, сначала приняли за «анемию». Мне едва удалось избежать визита местного доктора, одного из тех, кого с полным основанием называют «семейными», поскольку они без колебаний соглашаются с матерями, что «молодой организм» мало ест, мало спит, недостаточно времени проводит на воздухе и что десять часов сна в сутки и активные занятия плаванием все исправят. Однако «молодой организм», о котором шла речь, с таким постоянством обнаруживал свое дурное настроение, что маман в конце концов вняла доводам о возможности «нервного переутомления» и у нее вновь появилась уверенность, что причиной всех наших хлопот является забытая было ею юная девица Линк.

Таким образом, она обнаружила, что я страдаю, но если ей в принципе и раньше было известно, что можно мучиться от любви – во всяком случае она слышала про такое, – то само это понятие находилось настолько в стороне от ее привычного хода мысли, что ей казалось странным, как это «совершенно здоровый юноша» может упорствовать в своих заблуждениях. (Я не могу сейчас не восхищаться, вспоминая, с какой силой эта женщина, сама столь очевидно несчастная, столь явно потерпевшая крах в сфере чувств – свидетельством чего были и ее озлобленность, и ее суровость, – отвергала даже саму мысль о счастье в любви или о любовных переживаниях: она, таким образом, просто вывела за скобки реальности причину своего собственного несчастья, подобно тому, как опытная кухарка выбрасывает из рецепта ту или иную слишком острую, по ее мнению, приправу. Счастливой это ее не сделало. Однако ее развод и стойкая ненависть к моему отцу перестали быть для нее просто личным крахом. Они вписались в некое общее правило, в общем и целом низводящее любовь до уровня выдумки романистов, годной разве лишь на то, чтобы бедняжка Ирэн, читая, разевала от удивления рот.) Несмотря на все это, моя меланхолия беспокоила ее, и хотя мысль о любовных переживаниях, повторю еще раз, оставалась ей чуждой, она соглашалась допустить, мало того, ей очень хотелось верить, что я стал жертвой лукавой немочки, следовательно, жертвой не любви, но женского коварства и собственной наивности. С тех пор маман считала своим долгом раскрывать мне глаза на Эллиту, на женщин вообще, чтобы избавить меня от моих химер.

Похоже, некоторые люди вступили в сговор если не с дьяволом, то во всяком случае с некоторыми бесовскими силами, действующими в нашем мире, и моя мать принадлежала к числу таких людей: от ее бестактной заботливости и пространных рассуждений о мужчинах, о женщинах, о жизни вообще я вскоре сбежал к моим прежним приятелям, к их тяжеловесным интригам, к танцевальным вечерам в казино, которые по контрасту с уроками философии матери в конце концов стали мне даже немного нравиться. Матери не впервые удавалось таким вот образом разрешить проблему, в которой она явно ничего не понимала. Она не разбиралась ни в людях, ни в ситуациях, но благодаря своей спокойной вере в себя простым поворотом плеча сдвигала попадавшиеся ей на пути горы, даже не заметив их.


Тетя Ирэн преподнесла нам сюрприз, поселившись в августе в нескольких километрах от нашей дачи. Она нашла себе новую «ученицу», толстую, с сильным косоглазием девочку десяти лет, и новые работодатели взяли ее с собой на свою виллу в Довиле.

Приезд тети Ирэн после превратившегося в наказание предыдущего месяца явился для меня настоящим счастьем. Это было как если бы Эллита послала мне немного самой себя, чтобы я потерпел до ее возвращения. (Здравый смысл был совершенно не властен над моим тихим безумием, которое заставляло меня верить, что весь свет буквально шелестит вестями от Эллиты: мне никак не удавалось смириться с ее отсутствием и нужно было так или иначе заполнить образовавшийся во мне вакуум. Между тем действительность нет-нет да и подыгрывала моему воображению, и вот однажды тетя Ирэн принесла мне открытку, которую Эллита отправила мне из Рио-де-Жанейро, потом другую – из Буэнос-Айреса, адресуя их нашей штатной фее, так как мое любовное исступление подумало обо всем, но только не о том, чтобы сообщить мой адрес объекту всех этих тревог.)

С тех пор я каждый день наведывался в Довиль и проводил несколько послеобеденных часов с Ирэн. Маман не лишала себя удовольствия иронизировать, «воображая нашу болтовню», но чтобы добраться до Довиля, мне по крайней мере приходилось «садиться на велосипед», что было все-таки лучше, чем «болтаться дома».