– Нет, – ласково ответила она, – если и сожалею, то только о том, что после него вы все бегаете за мной, как будто то, что я дала одному, я обязательно должна давать и остальным. – И еще добавила с горечью: – А я никому и ничего не должна; неужели теперь я не имею права отказывать? Разве я уже не принадлежу сама себе?

Она продолжала так рассуждать еще с минуту. Теперь ее болтовня уже не была лишена смысла, и мне стало стыдно, стыдно оттого, что я не люблю ее, оттого, что я даже не хочу ее, а просто жду, чтобы она занялась со мной любовью, потому что разделяю со своими приятелями из нашей маленькой ватаги странное убеждение, что по крайней мере одному из нас она что-то должна.

Пытаясь стать любовником, неважно чьим и пусть хотя бы на один вечер, я, вероятно, думал о том, чтобы как-то сократить дистанцию между собой и Эллитой, между собой и живущим во мне фантастическим представлением о ее превосходстве. Пусть я по-прежнему переживал, что мне придется в конце концов отказаться от нее, зато теперь я был по крайней мере освобожден от столь глубокого унижения. А тут я вдруг почувствовал себя черствым, мелочным, бесконечно не похожим на того юношу, каким я был последние недели, юношу, живущего во сне, в котором он надеется в свою очередь стать сновидением какой-нибудь влюбленной девушки.

Софи наконец умолкла; она продолжала смотреть на море, но привезенные из пансиона стихи наконец были забыты. Какое-то время мы молчали. Я прислушивался к последним вздохам волн, мягко накатывавшихся на гравий, прежде чем с легким шорохом затеряться в песке. Между каждой такой пульсацией время как бы уплотнялось, и мне начинало казаться, что меня от Эллиты отделяет не только пространство, но и многовековое тягостное ожидание. В то мгновение я почувствовал жалость и к Софи, уже не пытавшейся больше защищаться при помощи своего неустанного и ненужного щебетанья, и к самому себе, так быстро научившемуся ждать от женщин не счастья, а лишь некоего подобия утешения, – в этот вечер и во все иные вечера, которые опустятся на пляжи или куда-нибудь еще.

Потом, словно желая положить конец молчанию, обострившему у нее сознание нашей внутренней пустоты, смущения и стыда, Софи внезапно обняла меня и притянула к себе.


На следующий день мне пришлось отбиваться от дотошных приятельских расспросов. Я утверждал, что мы просто беседовали, Софи и я. «– В дюнах? Всю ночь? – Да, всю ночь». Я сказал им, что больше не нужно болтать о Софи, что это девушка – не про нас.

Приятели обиделись, потому что, по нашим правилам, я должен был поделиться своей победой, хотя бы на словах. Софи это прекрасно понимала, когда отдавалась мне, она сказала тогда, что знает, что в наших глазах является всего лишь общим и неделимым имуществом и соглашается с этим. Она признала, что ее свободу и неприкосновенность не должны больше уважать, поскольку она сама однажды принесла их в жертву. Она не ждала великодушия ни от нас, ни от кого-либо еще.

В последующие дни я находил самые различные предлоги, чтобы ускользнуть от ватаги, стряхнуть с себя узы нашего обязательного братства. Мои приятели вдруг наскучили мне. Они уже принадлежали прошлому. И у меня не было никакого желания в это прошлое возвращаться. Ни в тот момент, ни впредь.

Не испытывал желания я и вновь увидеться с Софи, хотя не встретиться так или иначе было просто невозможно: на дамбе ли, на Морской авеню или где-либо еще в том своеобразном коловращении, в котором я проводил каждое лето. Она, похоже, тоже избегала меня, отводила глаза, когда наши пути пересекались, или улыбалась мне какой-то отстраненной улыбкой. Она, наверное, думала, что я поделился с друзьями причитавшейся им долей успеха. И скорее всего, даже не сердилась на меня за это. Она отдалась мне, подчиняясь голосу смирения, как бы лишний раз признавая совершенную ошибку: после того как она помогла мне достичь некоего подобия унылого удовольствия, она стала твердить, что теперь я непременно буду презирать ее. Я же испытывал к ней скорее признательность за ее щедрость по отношению ко мне, да еще некоторое стеснение оттого, что принял от нее этот дар, принял подобно нищему, получившему милостыню от человека, еще более обездоленного, чем он сам. Эта безысходная щедрость и это смирение придавали в моем сознании образу Эллиты налет какого-то холодноватого торжества.


Как же я мог забыть, что в сказках добрые волшебницы исполняют три желания героя? Пока что моя дорогая Мелюзина, моя фея с перьями сотворила для меня только два чуда, поскольку мне удалось лицезреть Эллиту всего два раза.

Будучи связанным данной самому себе глупой клятвой, что я никому ни словом, ни намеком, не раскрою тайны моей страсти, я уже и не надеялся когда-либо увидеть ее, как волшебная палочка вдруг снова явила свое могущество.

– Матери лучше ничего не говорить, – вручая приглашение от Эллиты, посоветовала тетя Ирэн, и это было совершенно излишне.

Сначала я даже не мог вскрыть конверт – настолько велико было мое изумление, когда я прочел на нем свою фамилию. Перед фамилией стояло слово «господин», отчего она выглядела еще более странной: ощущение было такое, словно я вдруг увидел на странице газеты или иллюстрированного журнала свой портрет. Я надорвал конверт с таким чувством, будто даю волю нескромному любопытству, и хотя тетя Ирэн подбадривала меня улыбкой, содержавшей в себе квинтэссенцию именно нескромного любопытства, делавшую мое собственное любопытство весьма простительным, две короткие фразы приглашения я разобрал с нелепой убежденностью, что в этих столь обыденных словах речь действительно идет о дружбе, но что предназначены они скорее всего не мне, а кому-то другому.

Деревья на тротуарах возле ее дома показались мне еще более низкорослыми, чем это отложилось у меня в памяти, но, вероятно, они и должны всегда казаться не такими большими, какими им следовало быть. Один из изящных уличных фонарей слегка покосился, как плохо укрепленная в подсвечнике свеча, что усиливало ощущение нереальности, снова появившееся у меня в этом месте, столь напоминающем наскоро сооруженные театральные декорации с увенчанными бумажной листвой деревцами и фонарями из крашеной фанеры. Я извлек из кармана пригласительный билет и держал его перед собой, словно паспорт при переходе границы. Решетчатые ворота особняка Линков были открыты. Мне показалось, что я узнал этот дом, узнал облик этого фантастического Парфенона, который придавал ему прекрасный беломраморный фасад: два месяца назад я видел, как из этих ворот выезжал черный лимузин, скорее всего принадлежавший самому барону Линку; сейчас они снова были открыты, возможно, чтобы вывести на прогулку пекинеса.

Я почувствовал себя посторонним раньше, чем вошел во двор; еще большее смущение я испытал от зрелища, развернувшегося на лужайке перед беломраморным фасадом, фронтон и аттические колонны которого наводили на мысль, что все это было построено когда-то не для людей, но для богов. Сбоку от дома, в глубине лужайки стоял просторный шатер в красную полоску, где разместились, будто рог изобилия, буфеты. Я не удивился, что день рождения Эллиты отмечается с пышностью, подобающей коронационным или свадебным торжествам. Единственное, чего я пока еще не мог осознать, так это то, что на торжество пригласили и меня. Я чувствовал себя заблудившимся среди всего этого великолепия и изящества и походил на рабочего сцены, который не успел уйти с подмостков до поднятия занавеса и остался стоять среди артистов. Поскольку сделаться невидимым я не мог, мне не оставалось ничего иного, как притворяться, будто и у меня есть своя роль в спектакле. Между тем в действии на лужайке были заняты молодые люди и девушки необычайной красоты. Их разговоры, отрывочно долетавшие до моих ушей, казались мне не менее дивными, чем речи обитателей Олимпа в пересказе Гомера или Вергилия (блистательная рыжая Афродита в платье с разрезом почти до самого бедра попросила, чтобы ей положили льда в апельсиновый сок, и пожаловалась своему собеседнику, златокудрому Купидончику в рубашке с жабо под курткой матадора, что аргентинскому оркестру явно не хватает темпа и что поэтому «все танцуют, как вареные»). Среди гостей бегали три собачки, то ли грифоны, то ли спаниели, и их тявканье бесцеремонно дисгармонировало с упрямым ритмом южно-американской мелодии. Маленьких собачек такой породы я видел на одной из картин Веласкеса, и, стало быть, покинув Олимп, я оказался при старинном дворе испанских королей (это я-то, облаченный в свой школярский костюм, заботливо укрепленный на локтях лоскутами кожи и в претендующем на элегантность «клубном» галстуке, купленном в мою последнюю поездку в Англию). И тут я вдруг с ужасом подумал, что полученное мною приглашение исходило не от Эллиты, а что тетушка Ирэн, желая продвинуть меня немного вперед в романе, развивающемся у нее в голове, пригласила меня сама, ни с кем не посоветовавшись: да и узнает ли меня Эллита, когда я буду вручать ей свой подарок?

Я искал ее глазами, боясь, как бы мне не увидеть рядом с ней того юношу, которого я однажды уже заметил возле нее и чей образ – круглое лицо, слишком белокурые волосы и ироничное выражение лица (скорее всего, результат моей слепой ревности) – неотступно преследовал меня. Чем больше мои глаза искали Эллиту, тем отчетливее я представлял себе этого юношу, на физиономии которого от испытываемого мною унижения появилась презрительная, исполненная глупого тщеславия гримаса, тогда как во мне все нарастало ощущение собственной несостоятельности, и я укрепился в мысли, что оказался здесь всего лишь в качестве племянника гувернантки, заблудившегося среди гостей: я просачивался между группами истинных гостей, настоящих друзей дома, стараясь сделаться совсем тонким, совсем незаметным, как человек, которому в ожидании готового обрушиться на него удара хочется стать невидимым, как паутинка. Наконец я обнаружил Эллиту. На ней было белое платье, а когда я пошел в ее сторону, клонящееся к закату солнце засветилось диадемой в ее волосах. Я лицезрел ее в третий раз, и в третий раз это было видение. Я застыл в нескольких метрах от нее, не в силах ни подойти ближе, ни уйти, не смея покинуть этот дом, где я чувствовал себя чужаком, заблудившимся среди небожителей. Моего соперника рядом с ней не было. И я на какое-то мгновение воскрес. Эллита разговаривала с двумя девушками. Ее взгляд скользнул по мне, но не остановился: она не узнала меня, и этот взор, коснувшийся, словно луч солнца, моего лица, вероятно, предназначался не этому миру, а продолжил свой вечный путь, путь облаков в небе, плывущих в бесконечной выси у меня над головой.

К ней подошли два юноши и заслонили ее от меня. Один из них, тот, который был помоложе, одетый в белый смокинг, вручил ей небольшой, перетянутый лентой сверток. Одеяние этого подростка показалось мне просто великолепным, а в его свертке, конечно же, находилась редчайшая драгоценность. Юноши задержались на некоторое время возле Эллиты, продолжая загораживать ее от меня, а я все стоял, неподвижный и несуразный, ожидая, когда же у меня, наконец, появятся силы, чтобы уйти, покинуть это место, куда мне вообще не следовало приходить, стоял, начиная уже испытывать облегчение оттого, что больше никогда не увижу ее, а главным образом – оттого, что она не узнала меня, когда наши взгляды встретились. Один из ее друзей вспомнил о последнем ралли у «Киу», другой говорил о помолвке некоей «Виктории» с маленьким «Максимилианом». У этой Виктории фамилия была то ли «де Салями», то ли, может быть, «де Лепант». Мысли у меня путались. Я и в самом деле пребывал где-то между Грецией Фемистокла и Испанией Филиппа II, и книги по истории никак не способствовали моему пониманию таинственного языка, который звучал вокруг меня. Я почувствовал себя навеки чужим для той, кого любил. И помочь тут мне не мог ни один университет и ни одна библиотека. Я теперь думал лишь о том, как бы поскорее обрести то состояние забвения и покоя, что сопровождало меня в моей предшествующей жизни. Отныне я испытывал лишь смутную потребность в небытии и с удовольствием тут же забросил бы куда угодно скромный томик стихов, который столь самонадеянно принес с собой в качестве подарка.

Между тем маленький кружок вокруг Эллиты вдруг распался, и все мое существо, превратившись в чистую энергию, потянулось к чуду нового появления моей возлюбленной. Однако этот восторг тут же обернулся свинцом ужасного разочарования: Эллиты там уже не было. От нее остался, как в первое мгновение после ослепительной вспышки, лишь след ее отсутствующей тени.

В этот момент ко мне подскочили три собачки и с пронзительным тявканьем засуетились вокруг ног. Это не столько пугающее, сколько комическое перевоплощение свирепого Цербера заставило меня подняться по ступенькам к мраморному перистилю, где я укрылся между двумя колоннами. Собачки отстали от меня, найдя себе какую-то другую забаву. Из дома вышел привратник в долгополой ливрее и, проходя мимо, внимательно посмотрел на бедного Орфея, стоявшего у двери со сборником стихов в руке. Я испугался на какое-то мгновение, не спросит ли он сейчас у меня, что я здесь делаю. Почему же я не уходил сам, не дожидаясь, пока меня прогонят? Но ведь я мог показать привратнику свою книгу и уверенным тоном сказать: «Мне поручили передать вот это лично мадемуазель Эллите». Выражаясь таким образом, я бы ничуть не солгал, ибо юноша, стоявший перед высокой дверью из стекла и кованого железа, и в самом деле был посланцем другого человека, которому вовсе не следовало приходить на этот праздник, но которому хотелось вручить Эллите эту книгу и всю свою любовь.