Тут я обратил внимание, что в руке он держит мою книгу. Я даже не заметил, когда Эллита освободилась от моего подарка. Она надорвала бумагу, в которую была завернута книга, чтобы посмотреть название, но не вынула ее из свертка. Барон, в свою очередь, взглянул на книгу сквозь надорванный пакет, потом с улыбкой по памяти процитировал наизусть:

– Я, угрюмый и неутешный вдовец, принц Аквитанский, на башне разрушенной… – И добавил, подняв на меня глаза, потом обратив их к двери, за которой только что скрылись девушки: – Я тоже люблю поэзию Нерваля… – Его взгляд снова остановился на мне, словно оценивая, и наконец он сказал, как бы обращаясь к самому себе: – Но только избави вас Бог привязаться к Аурелии. А то вы познаете то самое одиночество, о котором, к сожалению, так хорошо говорил Нерваль.


Мне не хотелось расстраиваться по поводу равнодушного приема, оказанного моей книге: Эллита даже не потрудилась полностью развернуть сверток. Я и сам понимал, что мой подарок не достоин ее. Поспешив вернуться к своим подругам и к своим удовольствиям, Эллита подарила мне только один взгляд и одну рассеянную улыбку. Однако в глубине души я соглашался, что мое общество не могло ее интересовать – настолько скучным и неловким я выглядел в собственных глазах.

И все же домой я летел, как на крыльях. Словно кто-то забыл закрыть дверь, и мне было позволено мельком увидеть рай. Большего мне не требовалось. И я снова забыл про своего соперника. Сказать по правде, я ни на что не надеялся. Внутренняя и в то же время какая-то посторонняя сила, заставлявшая меня устремляться за Эллитой, не обещала мне никакого иного удовлетворения, кроме счастья когда-нибудь, быть может, поцеловать ее тень. Ну а дом, который я только что посетил, библиотека, этот сад были как бы атрибутами, как бы уже тенью Эллиты. В некотором роде я был допущен к ее жизни.

Кроме того, разве я не сделался другом барона Линка? Я без колебаний решил, что он отнесется благосклонно к моему чувству: Эллита предстала передо мной в образе юной властительницы недоступного королевства грации и безмятежности, зато мне удалось сблизиться с ее главным доверенным лицом. Переполняемый робостью, я нашел, таким образом, способ не ухаживать за той, которую любил, даже добровольно отказаться от возможности приблизиться к ней, предпочитая тайно договариваться о нашем будущем бракосочетании с ее камергером, министром и дедушкой. Порой я, естественно, говорил себе, что при устроенном так своеобразно браке остается весьма мало места для любви, но ведь речь тут шла о дипломатии высочайшего уровня, и застенчивый молодой человек, каковым я являлся, находил особое удовлетворение в том, чтобы поступиться любовью во имя неких «государственных интересов».

А между тем заглянувшая к нам через несколько дней тетя Ирэн возвратила меня к более трезвому восприятию происходящего: улучив момент, когда маман рядом не было, она доверительно сообщила мне:

– Ты покорил барона Линка. Я сказала ему, что ты блестящий ученик, и его это не удивило.

«Я блестящий ученик!» Я увидел себя разоблаченным, вновь осознав себя племянником Мадмуазели, школяром, который возомнил, что может на равных беседовать с бароном Линком, пусть хотя бы в грезах. Мое бракосочетание с Эллитой произойдет теперь без кареты, без артиллерийского залпа, без конной гвардии, без офицеров в расшитых шнурами мундирах с петлицами. Не будет, значит, и самого бракосочетания, ибо мое воображение не могло подсказать мне ничего другого, а моя застенчивость позволяла мне воспринимать любовь к Эллите лишь в обрамлении волшебной сказки для маленьких детей.

Тетя Ирэн довольно сурово вернула меня к действительности, хотя я тут же получил компенсацию в виде нового приглашения от Эллиты, которая предлагала мне в следующее воскресенье сопровождать ее на концерт в Плейель.

К несчастью, в последние дни я слишком размечтался. Я слишком охотно предавался своим заманчивым фантазиям о княжеском бракосочетании. Я привык к моей воображаемой удаче, и в мыслях моих не укладывалось, как мне теперь встречаться с Эллитой, коль скоро я лишился всех почестей и привилегий, пожалованных мною самому себе, как некогда монархи разукрашивали себя орденами и титулами лишь за то, что брали на себя труд их изобрести. Я казался себе двойным лжецом, потому что даже во сне выдавал себя за того, кем не являлся, и потому в своей лжи скомпрометировал и Эллиту, сделав ее карнавальной принцессой, в то время, как она представлялась мне чуть ли не королевой.

После того как я увидел ее дом в Нейи и лужайку, по которой прогуливались бесподобно элегантные и красивые существа, мне стало казаться, что встретиться с Эллитой я теперь смогу лишь в какой-нибудь чужой роли и в гриме, который, может быть, скрыл бы мою посредственность: дожидаясь воскресенья, я спрашивал себя, чье обличье мне следует принять, так, словно решал, какой костюм мне надлежит снять с вешалки. Однако поскольку теперь я уже не грезил и должен был соизмерять себя с реальным миром, причем мне нужно было играть не такого уж неправдоподобного героя, я вдруг обнаружил, что гардероб мой чрезвычайно скуден.

По здравом размышлении я остановил свой выбор на таком наряде, который более всех прочих способен был удивить мою любимую, так что, окинув меня взглядом, тетя Ирэн тихо, но весьма укоризненно заметила мне: «Бедное дитя! У тебя вид какого-то клошара! Мне стыдно за тебя».

Меня мало заботило, стыдно за меня Мадмуазели или нет. Собираясь, мало-помалу я принял обличье, вполне подходящее к моим стоптанным башмакам, безвкусному галстуку, неловким жестам, но в то же время приемлемое для человека, принесшего в качестве подарка книгу стихов. Неделю назад я изображал из себя принца. А тут превратился в декабриста, бомбометателя, бунтаря в духе героев Достоевского. Поскольку у меня никогда бы не получилось соблазнить Эллиту так, как это сделали бы благородные молодые люди с лужайки, я решил нарушить ее возмутительную безмятежность: читатель Нерваля, берущий уроки отчаяния у поэтов из моей антологии, я подавлю ее своей культурой. Кроме того, я не премину бросить несколько агрессивных замечаний по поводу роскоши, богачей, бесполезных людей, игроков в гольф: мой потрепанный пиджак станет в этом случае чертой характера, жизненным выбором.

Я слушал Шуберта и Брамса, а сердце мое трепетало в предвкушении возвышенного счастья и совершенной красоты, которым предстояло наполнить годы моей будущей жизни с Эллитой. В тот момент предчувствие блаженства исходило от руки Эллиты, лежащей на подлокотнике кресла и слегка касающейся моей руки. Усаживаясь, моя любимая сняла жилет (на ней была, как и в первую нашу встречу, юбка цвета морской волны и блузка ученицы из школы Девы Марии; я обратил внимание, что большинство находившихся в зале девушек одеты, как и она, в форму воспитанниц церковных школ). Получилось так, что обнаженная рука Эллиты покоилась совсем рядом с моей, существуя как бы отдельно от внимающей оркестру скромницы. Угадываемое в полумраке белое пятно принимало очертания то бедра, то отдавшегося во власть сна женского тела. Я старался не дышать, вообще не шевелиться, чтобы нечаянно не разбудить мою спящую красавицу.

Я не осмеливался даже посмотреть в ее сторону. (Тем не менее я угадывал ее профиль. Мне чудилось, будто я различаю мягкое крещендо ее блузки при каждом вздохе. И я боялся нарушить эту волнующую действительность, тот контраст между воспитанницей Девы Марии, внимательной прилежной меломанкой, подавшейся вперед, чтобы вобрать в себя звуки музыки, как прихожанка принимает облатку, и нимфой, сладострастно раскинувшейся в глубоком сне рядом с моей рукой.) И все же спустя какое-то время я не смог удержаться и, осмелев, прикоснулся тыльной стороной ладони к этой обнаженной плоти, дремлющей так близко от меня. (Меня в конце концов подтолкнуло к этому мощное фортиссимо струнных и духовых инструментов и грохот литавр, способных в какой-то мере смягчить «безграничность» моей дерзости, но мне показалось, что даже в сумятице слаженно взорвавшегося оркестра можно было услышать гул переполнявших меня чувств.) Лишь одно ослепительное мгновение ощутил я прикосновение к покрытой нежным пушком руке Эллиты: дремлющая нимфа плавно перевернулась, рука покинула подлокотник, Эллита отстранилась от меня. Я готов был прокричать ей, что это ничего не значит, что моя рука задела ее руку нечаянно, что она должна забыть мой достойный сожаления, возможно, безрассудный жест, да, конечно же, безрассудный, что в сущности ничего не произошло… Я не сводил глаз с оркестра, вцепившись в подлокотники, которые так некстати отвоевал, стараясь придать немного правдоподобия, видимость искренности моему немому протесту. Я почувствовал, что Эллита повернула голову в мою сторону, что она смотрит на меня. Борясь с собственным стыдом, я заставил себя тоже повернуться к ней и встретиться с ее взглядом: и я увидел, что она улыбается.

Когда мы вышли из зала, мне показалось, что теперь наш с Эллитой союз заключен раз и навсегда (даже если моя любимая еще не знала об этом): никакое слово и никакое объятие уже ничего не добавило бы к тому, что сейчас произошло между нами. Тетушка повела нас в кафе «Лотарингия», которому явно отдавала предпочтение перед всеми остальными. Я парил над тротуаром, достигнув какой-то прямо-таки головокружительной невесомости. Да и Эллита, похоже, тоже не касалась земли: я видел ее летящей вслед за улыбкой, улыбкой, которая не только играла у нее на губах, но как бы порхала в нескольких сантиметрах от нее, словно спроецированное в бесконечность мерцание радости, и она двигалась, подобная аллегорической Весне, сопровождаемой пестрой свитой из птиц и бабочек.

Однако счастье уже начинало отворачиваться от меня. Садясь, я вновь почувствовал свою неуклюжесть. Ко мне вернулась моя смехотворная решимость доблестно сопротивляться красоте и очарованию Эллиты: я заставил тетю Ирэн удержаться от похвал, в которые она, по заведенному обычаю, уже собиралась было обрядить меня, подобно тому, как втыкала перья в свою шляпу: мне было не так уж важно, что скоро я стану студентом Эколь Нормаль, а потом и профессором Сорбонны. Да и имела ли Эллита хоть малейшее представление о том, что означают такие термины, как «агреже» или «доцент». Эти звания, олицетворявшие самые честолюбивые устремления, какие я только мог себе позволить, не обладали в ее глазах ни ценностью, ни смыслом: они были лишь бумажными деньгами, не имевшими хождения в ее Эльдорадо. Совершенно очнувшись от опьянения музыкой, я теперь пытался упиваться собственными речами. Я, конечно, предполагал, что очень скоро мне придется содрогаться от стыда, вспоминая изрекаемые мною глупости, причем еще больше меня беспокоило то, что и сами слова, прозвучав, мгновенно выветрятся у меня из памяти, но в тот момент мне надо было любой ценой избежать той своеобразной ссылки, на которую меня обрекали в глазах Эллиты мои обычные достоинства. Мало того, что я с первого же дня начал сознавать свою принадлежность к более скромному, чем она, кругу. Теперь я обнаружил также, что по воле моей злополучной судьбы родился в таком отдалении от нее, что слова, переходя из одного мира в другой, меняли свой смысл, и чем больше я старался выразить свои мысли, тем сильнее убеждался, что Эллита меня не понимает. Впрочем, она меня слушала. Она сидела очень прямо и говорила не больше, чем обычно, даже когда я, дабы быть, наконец, замеченным ею, в провоцирующем усердии призывал ее высказать свое мнение. («Разве не является убийство, особенно беспричинное, самым ярким проявлением свободы? И разве можно уничтожить неравенство между людьми иначе, как отправив богачей на соляные копи?») В тот день мне показалось, что ее молчание выражало некоторое замешательство. Неужели мне и в самом деле удалось произвести на нее такое впечатление, что она, решаясь иногда ответить мне неуверенно звучавшим голосом, сначала спрашивала взглядом совета у Мадмуазели? Время от времени, однако, в ее взгляде появлялось выражение легкой иронии, заставлявшее вспомнить улыбку ее деда. («Да, мораль – это наша тюрьма! Каждый человек должен сам строить свою жизнь и подчиняться только собственному закону! Нам следовало бы жить голыми и исповедовать мораль свободной любви», – изрекал подросток, который вот уже месяцы даже мечтать не смел о том, чтобы поцеловать слишком красивую воспитанницу сестер святой Марии.)

Я находился в том возрасте, когда решительно хочется определенности – чтобы люди были либо такими, либо такими. Кротость в поведении Эллиты явилась для меня неожиданностью, в которую мне трудно было поверить. Она старалась понравиться, можно сказать, «как и любая другая девушка». Старалась быть в разговоре любезной и простой. Правда, говорила она очень мало. Причем, случалось, прерывала свою речь в нерешительности, как бы соизмеряя ее с тем впечатлением, которое она может произвести на меня. Эта трогательная нерешительность, к которой я был совершенно не готов, делала ее еще более очаровательной в моих глазах.