– В нашем деле арестантском артель – перво-наперво! Артели легче и с начальством договариваться, и промеж себя дела решать. Опять же, майдан общий у старосты держится. Я пятый раз на каторгу иду, и ни разу без артели не обходилось. Сами видите, как в Москве живо дело обладилось! И нам с барышом, и начальству доходно! Кто до Сибири уж хаживал, тот знает!

Несколько человек солидными кивками подтвердили его речь.

– А в старосты тебя, что ль? – с недоверчивой насмешкой спросил Ефим.

Кержак в ответ сощурился ещё ехиднее:

– На што меня? Становись ты, коль хошь! Сам с ундером порешаешь, сам ему своей спиной и отвечать станешь, коли непорядок какой, аль сбегит кто…

– Нашёл дурня-то! – отмахнулся Ефим. – Ведь, поди, через одного бегают! Отвечай за них, дьяволов, да ещё…

Закончить он не успел: бывалые бродяги заржали так, что на них сердито обернулся конвойный казак:

– Чего загоготали-то, черти? И мороз ить не берёт!

– Ничего, служба, не завидуй! – отмахнулся Кержак и, отсмеявшись, пояснил: – С этапа, парень, не бегают.

– Это отчего ж? – хмыкнул Ефим. – Коли я захочу – нешто меня вот эти, с кремнёвками, догонят?

– Может, и не догонят, – серьёзно ответил Кержак. – Только сам гляди: ты сбежишь – вся партия по твоей милости далее на одной цепи вереницей пойдёт. Аж до Сибири. Никакой поблажки от начальства уж не жди. Мимо деревень в обход поведут: враз живот к спине прилипнет. Да мало ль притеснениев начальство сделать может, коли его разозлить хорошенько!

Ефим подумал, переглянулся с братом. Неуверенно кивнул.

– Согласен?.. А теперь дальше смекай. Положим вот, подорвал ты. Положим, не свезло, и взяли тебя через неделю-другую. Часто этак бывает. И в ту же партию возвернули. А люди уже вдосталь намучились из-за тебя-то! Понимай теперь, что с тобой на первом же растахе сделают! Тут и сила твоя не поможет, коли тридцать одного метелят!

Ефим невольно передёрнул плечами.

– Всё правильно, дядя Кержак, – спокойно подал голос из-за его плеча Антип. – Коль артель – значит, артель, мы согласны. По скольку с носа-то требуется?

– По три серебром прежде полагалось. И вы мне, ребята, верьте: внакладе не будем, – пообещал Кержак. – Артель – это и арестанту, и начальству выгодно. Главное – договориться уметь! Они ж тоже не звери, не первый год нашего брата в Сибирь гоняют… Тоже понимают, сколь от нас вреда быть может, ежели несправедливое учуем. Наш брат кандальник на пакости-то гораздый, никого учить не надо! Помню, раз охвицер на этапе в баню нам не дозволил… Пятьдесят, вишь, рублей за то просил. А с какой же радости платить, коли нам баню по положениям устроить обязаны? Ну, мы для виду смирились… А как в поле отошли вёрст на десять – сейчас вся партия посредь дороги улеглась и идти напрочь отказалась! Даже бабы с дитями! Охвицер бегает, орёт. Солдаты кремнёвки наставили – и чего? Всё едино не выстрелят, потому арестант – человек казённый и в него просто так тоже палить нельзя. Мы лежим не встаём, в небушко поплёвываем! Часу не пролежали, а уж охвицер сам согласился нам червонец дать, лишь бы мы поднялись и далее тронулись… У него ж – время, он нас по списку сдать на этапе должон, за задержку с него спросится! Так что ежели справедливость блюсти, то завсегда поладить можно. А какие деньги на этапе наваривают – сами в Москве видели! Кто на водку да на баб в пути не спустит – в Сибирь миллионщиком придёт!

– Больно они надобны в Сибири – миллионы-то… – проворчал Ефим, глядя на то, как в шапке Кержака исчезают их с Антипом шесть рублей. – Подтереться мне этим миллионом в руднике-то под каменюкой?

Но Кержак только пожал сутулыми плечами и усмехнулся:

– Бог не выдаст, парень. И в рудниках люди живут. Николи не знаешь, как твоя доля повернётся. Не серди Бога да начальство и живи весело.

– Вот и гляжу – довеселились уж… – сквозь зубы процедил Ефим, глядя на мелькающие в стылом воздухе снежные хлопья. На сердце у него было тяжело.

Миллионщиками они, видите ли, в Сибирь придут… А дальше-то что?! Тот же Кержак за полдня пути уже успел рассказать всем желающим о страшных рудниках на Каре и Акатуе. О тьме и сырости, о духоте, о тесных забоях, где только и места – размахнуться кайлом. О том, как страшно дрожит гора перед тем, как обрушить на головы рудничных обвал камней, и не успеешь даже перекреститься – а душа уже отлетит… И слава богу, если отлетит, а не завалит тебя, ещё живого, так, что никому не дорыться, и – умирай с голоду впотьмах… Сколько Ефим ни старался, он не мог отогнать этих мыслей.

«И пусть бы меня одного… – зло думал он, шагая вместе с отдохнувшей партией и гремя кандальными цепями. – Я один Упыриху душил. Один и Афоньку топором уходил, гадёныша… А эти что?! Антипка не помогал даже! Устька – и вовсе рядом не стояла! А идут туда ж, куда и я… Где правда-то?! А начальство так ничему и не поверило…» Ефим только с горечью усмехнулся, вспомнив, как до хрипоты орал на допросах, стараясь убедить этих дураков, что вовсе незачем всем вместе пропадать в Сибири. Какое там! Оба и слышать ничего не хотели! Устинья решительно объявила, что она ему жена и обязана идти за мужем хоть на каторгу, хоть на смерть. Антип же преспокойно сообщил следователю, что дело они с братом обделывали вдвоём.

– Чего «вдвоём», какое «вдвоём»?! Ври, да не завирайся! – выходил из себя Ефим. – Я один всё делал!

– А я сторожил. Так и запишите, ваша милость… – следовал невозмутимый ответ. – И Афоньку я топором тюкнул. Тож запишите. Я подпишусь опосля, грамотный…


К частоколу этапного острога подошли уже в глубоких сумерках и под густым снегопадом. Усталых арестантов быстро разогнали по казармам: мужиков – в одну, девок и баб с детьми – в другую.

Оказавшись на нарах, Устинья вдруг обнаружила, что цыганки Катьки, к которой она уже успела привыкнуть, нигде не видно. Ей сразу же стало не по себе.

– Тётка Матрёна, а где ж цыганка-то наша? – пересилив себя, вежливо спросила она у рябой бабы.

– А ты не видела? – отозвалась та. – В каморку дальнюю её загнали. Видать, совсем уж что-то страшное сотворила, копчёная, – раз её отдельно запирают…

«Господи! – ужаснулась Устинья, вспомнив, что она целый день прошла рядом с этой «страшной» цыганкой и, хоть убей, не заметила в ней ничего опасного. – Не злая совсем… Весёлая… Пела как! И кто б подумать мог! Это что же хужей смертоубийства сотворить-то можно было?!»

Бренчание цепей вокруг не стихало. Вокруг возились с плачущими детьми или устраивались на ночлег три десятка женщин. Одна дёргала гребнем волосы, другая отпихивала к краю нар лежащую пластом соседку, третья плакала… Рядом с Устиньей сидела девка со спутанной косой, выпавшей из-под намокшего от снега платка. Она держалась рукой за щёку и, сгорбившись, тихо стонала. С минуту Устинья сочувственно наблюдала за ней. Затем, набравшись смелости, спросила:

– Чем мучишься, милая?

– Ох, отста-ань… – простонала та, почти не разжимая губ. – Всё едино не поможешь…

– Зубы болят?

– Спасу не-е-ет… Ещё в пересыльном начали… – Девка едва говорила сквозь слёзы, и Устя видела, что ей действительно худо. – А как цельный день по холоду прошла, продуло наскрозь, так совсем… Ой, матушки мои, помру этой ночью… Как бог свят, помру…

– Дай я погляжу! – подсела ближе Устинья. – Ты не думай, я умею! Хуже не будет, вот тебе крест, дай только гляну!

– Да ну тя, остуда… Ещё чего! – почти с ненавистью процедила девка и отодвинулась подальше. – Ишь, фершал нашёлся! Ой, мамонька, помираю-ю…

– Как знаешь, – огорчённо сказала Устя. Было тоскливо и жутко, хотелось плакать. Тихонько откусив от холодного зачерствевшего пирога, она подумала о Ефиме. «Он-то там с братом хоть… Всё не так страшно, да и кто их обидит, здоровущих этаких? А тут… Цыганка такой доброй показалась, а на-ко – опасная! И эти все… Тоже ведь не за ясные глазки сюда попали! И убивали, поди, и резали… Господи, как же теперь спать-то? Ведь глаза закрыть не насмелишься! В тюрьме, в одиночке, и то спокойней было…»

Долго предаваться тягостным мыслям Усте не дали: девка, которая мучилась зубной болью, с коротким звериным стоном повернула к ней перекошенное лицо:

– Слышь… Как тебя… Коли умеешь – давай… Хуже чем есть, уж верно, не сделаешь… Помру – и на том спасибо!

– Не бойся, – с облегчением сказала Устинья, придвигаясь ближе. – Как тебя звать-то? Марья? Ну и ладно, а я – Устя… Покажи. Вот сюда, под лучину, ложись. А лучше мне на колени голову положи. Ох, боже мой, да как же это ты?!.

У Марьи оказался чудовищных размеров флюс, от которого разнесло втрое левую щёку. Десна раздулась и налилась гноем так, что страшно было смотреть. С минуту Устинья сосредоточенно рассматривала её. Затем подняла голову и, обведя взглядом женщин, решительно спросила:

– Милые, у кого ножик есть? А если бы ещё водки…

– Нешто водку пьёшь, красавица? – с усмешкой спросила тётка Матрёна. – Вроде молода ещё…

– Не пить, – коротко сказала Устинья. – И нужно совсем малость.

– У караульных узнаю, – сомневаясь, сказала тётка и пошла к дверям.

Вскоре она вернулась.

– Двоегривенный за стопку!

– Годится! – обрадовалась Устинья. – У меня и есть! Неси скорей!

– Ой, не дам резать! Ой, убери ножик, ведьма! – заблажила Марья, увидев, как Устинья прокаливает лезвие, медленно поворачивая его на пламени. – Ой, бабы, заберите её от меня, зарежет, к лешему! Ой, смертушка пришла, спасите-е-е!!!

– Не. Эта девка умеет. Знает, что делает, – вдруг сказала тётка Матрёна. – Ты, дура, лучше лежи да не дёргайся. Устька, не подержать ли её?

– Зачем? Не надо, – спокойно отказалась Устинья. И, глядя прямо в круглые от страха глаза Марьи, велела: – Ты не голоси, а меня слушай. Только каждое словечко, каждое-каждое… Ежели хоть одно пропустишь – заговор не поможет, а надёжа-то на него главная! Слушай да не пропускай! А глаза лучше закрой, так слова в самый разум пройдут. Заговор прочту – а потом только с ножиком подумаем, может, и не придётся вовсе… Ну, с богом! Во имя отца-сына и Святого духа! Встану благословясь, пойду перекрестясь из избы в двери, из дверей в сени, из сеней в ворота, из ворот – во чисто поле…

Голос Усти звучал мягко, спокойно, напевно. Под монотонную речь сама собой накатывалась дрёма. И, когда измученная Марья наконец сомкнула глаза, Устинья резким и точным движением вскрыла нарыв. Хлестнул густой гной пополам с кровью. Марья издала дикий вопль, торчком села на нарах, замахнулась кулаком… И вдруг по её лицу расплылось выражение неземного блаженства.

– Ой-й-й… Царица небесная… Хорошо-то ка-ак… У-у-устька-а… Благодарствую, родимая!

– Всё! – Устинья, улыбнувшись, вернула нож хозяйке. – А крику-то было, шуму – ровно дитё малое! Вот теперь набери водки в рот, прополощи как следует – да не вздумай, дура, сглотнуть! Вон туда, в кадку, всё выплюнь! Эх, кабы ромашка у меня была аль зверобоя настой… Ничего-то сейчас ещё не сыщешь, так хоть водка пойдёт.

Испугавшиеся было каторжанки весело загомонили. Марья, выплюнув остатки водки в бадью у дверей, повернулась – и все увидели, что она красавица. Из-под изогнутых бровей смотрели припухшие от слёз большие карие глаза с густыми ресницами. Потрескавшиеся от холода губы были розовыми, пухлыми.

– Да ты красотка какова, когда без дули-то! – расхохоталась тётка Матрёна. – И за что таких касаточек в каторгу берут? Деревню, что ль, подожгла?

– Что я – басурманка какая? – насупилась Марья. Улыбки на её лице как не бывало. – Никакую не деревню, а барина порешила!

– Ишь ты, барина! – недоверчиво покачала головой Матрёна. – Кто ж тебя до него допустил-то?

– Сам и допустил, паскудник старый… – с непрошедшей ненавистью процедила Марья, обеими руками встряхивая косу и отбрасывая её за спину. Каштановая медь волос осыпала спину девушки густой волной. – На деревне меня увидал и враз сказал: «Двадцать шестой будешь, ягодка!» А другие двадцать пять у него в усадьбе жили… Всю красоту с поместья себе собрал, греховодник! Ой, как мать-то моя выла, как отец у него в ногах валялся… Жених же у меня был, Васенька… С малых лет сосватаны были! Так барин Васю – в рекрута без очереди, отца – на конюшню, а меня – себе в комнаты полы мыть! И сразу же хватать начал, рассукин сын! А сам-то – старый, в чём только душа держится, плешивый, губа трясётся, слюни висят… И этак мне гадостно стало, что я его евонной же штуковиной… На столе там, тяжёлая, лежала… Из него и дух вон! А меня, грешную, сверху на него ещё и вытошнило! – Марья махнула рукой, горько усмехнулась. По её щеке медленно сползла одинокая слеза.

– Это что… А мы вот управляющего в яме закопали! – раздался голос из тёмного угла. – Таков же был, как барин твой. Как увидит девку справную – сейчас лапать! А тех, кои ему перечили, заставлял колодцы рыть… Сучок немецкий! Ох, и надсадились мы над теми колодцами! У меня по сей день нутро ноет! А он, змеёныш, ещё придёт и смотрит, как мы жилы рвём, усмехается… Да только зазеваешься – он за титьки-то и хвать! У-у… Надоел он мне этак, я его в сердцах в колодец-то локтем и пихнула! Только пятки брыкнули! Переглянулись мы с девками – и ну его землёй забрасывать! Он было прыгать, орать… Да нас-то восемь! Живо справились…