Конечно, он не уехал. Конечно, дождался суда. И против воли восхищался Мишкой, который держался так спокойно, сдержанно и холодно, словно ему грозила не Сибирь, а отправка на кислые воды в Пятигорск. И таким же спокойным и холодным было лицо Веры, когда зачитывали приговор – пять лет на поселении в Иркутской губернии. Она лишь страшно побледнела и коротко взглянула на Никиту. А он… Он не мог даже пожать ей руку. И на другой же день, ни с кем не простившись, уехал в своё Болотеево.


… – Никита Владимирович, я, никак, уснула тут?

Вздрогнув, Закатов обернулся. Настя, потягиваясь в кресле, сонно смотрела на него.

– Немудрено. – Закатов потёр лоб, отгоняя остатки воспоминаний. Отошёл от окна. – Час уже поздний… Да и книга, вероятно, показалась тебе скучной.

– Скучной? – Настя пожала плечами. – Отчего же… Довольно увлекательно. Тем более вы так хорошо читаете.

– Но ты ведь уснула тем не менее?

– Уснула, как только в самом деле скучно стало. А это уж было к концу.

Никита с невольным интересом взглянул на жену.

– Вот как? С какого же места ты заскучала?

– Да я же говорю – к концу. – Настя, подсев к старому зеркалу на стене, принялась поправлять растрепавшуюся причёску. – Когда она в пруд кинулась.

– Тебе это показалось скучным?! – поразился Никита.

Жена, почувствовав перемену его тона, обернулась, взглянула в упор чёрными раскосыми глазами.

– Так ведь когда непонятно – всегда скучно. Ну с чего, скажите, ей в пруд кидаться понадобилось? Вот я уснула, а вы мне скажите: господин Тургенев там дальше написал, что она сумасшедшая была?

– И не думал, – слегка обиженно возразил Никита.

– Так это она со здорового ума утопилась? Неужто не скучно?

– Ты ведь слышала, она полюбила человека, который оказался слабым… недостойным… А она любила его всем сердцем и просто не выдержала…

– Право, не пойму, чего тут было не выдержать, – с коротким вздохом отозвалась Настя. – Вы меня простите, Никита Владимирович, я совсем ничему не учена и книг никогда не читала, и потому по-простому, по-житейски рассуждаю. Что это за тягость такая, которой не выдержать? Да наши дамы в уезде через одну более тягостей выносят! У одной – муж-пьяница, бьёт её, бедную, как последнюю девку дворовую… У другой – того хуже, имение промотал, изволь теперь в приживалки идти на старости лет к собственной племяннице. У Марфы Семёновны единственный сын в последнюю кампанию погиб… Барышню Истратину за сумасшедшего мать выдала, потому что никто другой без приданого брать не хотел. У Сатиных дети один за другим мрут… И никто не топится, хоть убей! А тут что за притча? Уж коли господин Тургенев непременно хотел страстей напустить, то уж хоть бы, право, повод посерьёзней выдумал! Ишь ты, не того полюбила, да он не так себя повёл! Ваша барышня горя настоящего в жизни не видала, вот и всё моё рассужденье!

Никита молчал, пристально глядя на Настю, обдумывая сказанное и понимая, что жена в чём-то права и в чём-то ошибается. Та, впрочем, поняла его молчание по-своему.

– Не обращайте внимания, Никита Владимирович. Если вы говорите, что повесть сия хороша, – значит, так и есть, вам лучше знать.

– Отчего же, ты имеешь право на своё мнение, – улыбнулся Закатов. – В нём есть здравое зерно. Надеюсь, что ты никогда не бросишься в пруд из-за несчастной любви?

– Надеюсь, нет, – в тон ему отозвалась Настя. – Боюсь, что воспитание у меня не то. Вернее, его и вовсе не имеется… Вот и вам со мной скучно.

– Не наговаривай на себя, – помолчав, сказал Никита. Он снова смотрел в окно, за которым шелестел дождь, и отчего-то не мог заставить себя повернуться к Насте, хотя ни одним словом не врал ей. – Мне было бы безумно скучно и плохо здесь без тебя. Пожалуй, и впрямь можно было бы головой в пруд… Вернее, в нашу речку… Кабы она не была курице по колено.

– И дался вам этот пруд! – раздражённо всплеснула руками Настя. – Вот до чего чтение-то доводит! Один дурак сочинит под плохое настроение, другой – прочтёт да поверит, и вот – сейчас топиться да вешаться, будто других дел нет! У него семья-то хоть имеется, у господина вашего Тургенева?

– Позволь… Нет, кажется, – слегка растерялся Закатов. Сам он никогда не задумывался об этом. – Он, по слухам, влюблён в певицу Полину Виардо, живёт из-за неё за границей…

– Ну вот, видите! Сам в жизни не устроился – и другим нипочём не даст сочинениями своими! Вот хоть дурой набитой меня теперь считайте, Никита Владимирович, а эта повесть нехороша и даже, если позволите, вредна! Слава богу, мы с вами хотя бы люди взрослые и семейные! А если бы эта книжка той же нашей барышне Истратиной попалась? Сей же час бы вообразила, что это так великолепно и шармант – сигать в воду по первому поводу! И ведь прыгнула бы! Лучше бы ваш Тургенев написал, в каком виде этих утопленников из пруда вытаскивают! Синих да раздутых, раками погрызенных, узнать нельзя! Сразу бы барышень от глупостей отвратил!

Никита невольно рассмеялся и протянул к жене обе руки.

– Ступай спать… Тебе старый резонёр Вольтер, я вижу, всё же на пользу пошёл.

– Да он и поумнее будет, – подтвердила Настя, поднимаясь из истошно заскрипевшего кресла. – Хоть я, впрочем, тоже не всё там поняла, худо по-французски читаю. Вы идёте спать?

– Сейчас. Ложись, я только погашу свечи.

Жена ушла. Никита убрал в шкаф журнал, заложив, однако, страницу, чтобы продолжить чтение назавтра. Начал было задувать свечи, но не закончил этого, оставив одну – нещадно чадящую, оплывшую до бесформенного кома. Взяв подсвечник, подошёл с ним к зеркалу. Привычно поморщился, увидев в неверном свете собственную физиономию: некрасивую, перерезанную рваным шрамом, полученным во время недавней Турецкой кампании. Вздохнув, подумал о том, что жена с её практическим умом права: любовь, вероятно, хороша только в романах. Как она минуту назад сказала ему? «Мы люди взрослые и семейные…» А Насте всего двадцать один год. И никакой любви за все эти годы она не видела и не знала. Может, и к лучшему для неё. Иначе разве она пошла бы за графа Закатова с его изрезанной рожей, хромой ногой и полудохлым имением? С отвращением взглянув напоследок на своё отражение, Никита дунул на свечу, поморщился от капнувшего на руку горячего воска и отправился спать.

* * *

… – А ещё здесь, в Сибири, растёт такой бесценный корешок, который называется «женьшень». Не улыбайся, Устя, это по-китайски. В Китае и Маньчжурии его гораздо больше, но и у нас здесь должен попадаться. Он жёлтый, толстенький и похож на человечка с ручками и ножками… Волосатенький такой. Растёт обычно в низинах, где папоротники, в кедрах… А лист выглядит вот так! – Михаил Иверзнев достал из кармана пальто истрёпанную записную книжку и карандашик, начал набрасывать на ходу рисунок. Устинья, шагая рядом, пристально следила глазами за бегающим по бумаге грифелем.

– Надо ж… На нашу ежевику похоже!

– Похоже, но всё же не то. Ежевика – семейство розоцветных, а жень-шень – аралиевых. В России он не растёт. А вот Юго-Восточная Азия, Китай, наша Сибирь отчасти…

– Так что ж – его здесь, выходит, найти можно? – взволнованно переспросила Устя. – И всё-всё этим корешком вылечить получится?

– Теоретически – да, найти возможно. Но жень-шень попадается очень редко. Вряд ли ты его отыщешь во время этих ваших набегов за грибами.

– Я всё равно поглядывать стану, – твёрдо сказала Устинья – и задумалась. На её лбу, между бровями, появилась короткая морщинка. На своего собеседника она больше не смотрела.

Каторжная партия, которая почти два года назад вышла из Москвы, теперь подходила к Иркутску. Стояли тёплые и сухие осенние дни. Процессия арестантов растянулась по дороге, как нитка рассыпавшихся бус. Кандальные цепи мерно побрякивали в такт неспешным шагам. Конвойные казаки дремали в сёдлах. Каторжанки брели босые. Ещё в начале дороги, во время страшной весенней распутицы, они убедились, что с казённой обувью – одни мучения. Коты вязли и не держались на ноге. В конце концов даже городским арестанткам надоело выуживать неудобную обувку из глубокой грязи. Все покидали коты на обозные телеги и с облегчением зашлёпали по раскисшей дороге босиком. Обутой упорно шла только немолодая арестантка в городской одежде, утратившей со временем приличный вид. За два года пути «барыня» так и не перемолвилась ни словом с товарками по партии. На растахах сидела отдельно. Смотрела в сторону неподвижными злыми глазами, молчала. К цыганке она и вовсе избегала приближаться, и Катька платила ей полной взаимностью. Арестанткам так и не суждено было узнать, что по Владимирке с ними шла знаменитая на весь Мещёрский уезд графиня Шевронская, которая замучила до смерти одну за другой шесть своих горничных. Дело вскрылось, и замять его взятками не удалось. Шевронскую судили, лишили дворянства и отправили в Сибирь.

Душой всей партии по-прежнему была Катька. Никто и никогда не видел её в плохом настроении. Если она не болтала, то пела. Если не пела, то смеялась. Если не смеялась, то разговаривала с мужем на своём языке, и с её загорелого дочерна лица весь день не сходила улыбка. Солдаты и казаки искренне восхищались её гаданием. Передавая цыганку с рук на руки новому конвою, они советовали воспользоваться случаем. Офицеры – словно по эстафете – слушали модные городские романсы, которые Катька откуда-то знала во множестве. Вместе с другими бабами цыганка шмыгала по тайге вдоль дороги, собирая ягоды или грибы. Отстав от партии, она неслась следом во весь дух – с кандальным грохотом и пронзительными воплями: «Подождите, брильянтовые! Сокровище-то, сокровище-то главное ваше забыли!!! Как жить-то дальше без меня будете, яхонтовые?!» Конвойные покатывались со смеху, глядя, как запылённое, чумазое «сокровище», теряя грибы и бешено хохоча, с разлёту врезается в спину своего Яшки. С мужем она проводила целые дни, но на ночь Катьку по-прежнему запирали отдельно. Не помогали ни денежные посулы, ни слёзные уговоры. Только это и отравляло цыганке жизнь. Устинья от души сочувствовала ей, сказав однажды:

– И как ты, бедная, мучишься-то… Я без Ефима с ума бы сошла – столько-то времени! И ведь надо ж было этак попасть вам… А ты ещё вон весёлая какая скачешь!

– Да по-хорошему-то, пустяк это! – отмахнулась цыганка. – Я думала, Бог для меня похуже что выдумает. Пуще всего тряслась, что на детях отыграется…

Подруга не смогла скрыть удивлённого взгляда. Тогда Катька, вздохнув, перекрестилась и нехотя пояснила:

– Грех на мне, понимаешь? Тяжёлый… Уж лет шесть как висит, всю душу высосал… Не поверишь!.. Я ведь – когда мне каторгу объявили – даже обрадовалась! Вот оно, думаю! Заплачу сейчас сама по всем счетам – а детям моим тогда ничего не будет! Так что – пусть уж… Велика невидаль – с мужиком не спать! Да я дольше мучилась, когда он по тюрьмам ошивался! – Она снова широко улыбнулась, блеснув чёрными глазами. И Устинья отчётливо поняла, что больше Катька ничего не расскажет.

В самом конце партии тянулись обозные телеги. На одну из них было свалено имущество Иверзнева. Но ни узлов, ни старого чемодана не было видно под ворохом сухих, подсыхающих и совсем свежих пучков трав и кореньев. Задержав шаг, Устинья дождалась, пока телега нагонит её, и пошла рядом, осторожно перекладывая собранные растения. На её лице появилась слабая улыбка. Михаил продолжал следить за ней. Он не замечал, что на него самого уже давно в упор смотрит Ефим Силин. Взгляд Ефима был нехорошим, а зелёные глаза – стылыми, как октябрьская вода.

Устинья первая заметила взгляд мужа и сразу потемнела. Выпустила из рук большой пучок таволги, который до этого аккуратно расправляла, удаляя подгнившие листья, и быстрым шагом пустилась догонять партию.

– Ефим! Ефим! Да пожди ты, леший!

Тот остановился. Устинья, догнав, с разбегу ухватилась за его плечо.

– Ну? Что опять надулся как мышь на крупу?

– Устька, доведёшь же. Я тебя и впрямь побью так, – не глядя на неё, сквозь зубы сказал Ефим. – И доктору твоему башку сверну, как курчонку. Сил достанет.

– И болваном выйдешь, – сердито сказала Устинья. – Ну чем ты себе башку забил?!

– Сама знаешь чем. Вся партия уж смеётся. Ты ещё давай к нему на телегу сядь и ноги свесь, как жена законная!

– Законная-то я тебе буду!

– Вот и вспоминала бы про то почаще. А то, гляжу, память вовсе коротка стала.

– Совесть у тебя коротка! – не сдержалась Устя. – Забыл, кому Михайла Николаевич лихоманку сгонял во Владимире? Забыл, как он у Антипа нашего вереды сводил?

– Ты сводила. Ты и лихоманку сгоняла, – усмехнулся Ефим.

– А снадобье-то кто приготовил и дал?! – вознегодовала Устинья. – У-у, ирод, никакой благодарности в тебе не обитает! Да на Михайлу Николаевича вся партия молится! Ведь не то, что мы! Барин благородный! А с каторжанами возится, как с братьями родными… Святой человек, а ты ругаешься всё!

– Святые на чужих баб не таращатся.

– Тьфу, дурень ты, дурень! – в сердцах сплюнула Устинья. – Ну как с тобой толковать-то?! Антип Прокопьич, да вразуми хоть ты его – терпежу у меня нет!